От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 2
Шрифт:
— Ну, хорошо! Ты иди, Пепа!.. Иди, родной… А я… Старик перекрестился и поцеловал сына.
— Вот, — сказал он, — котомку возьми. Там деньги… Беги, родной, скажи, чтобы обождали… А я сейчас… Вот с ними прощусь.
Сын нерешительно пошел под гору…
Когда он отошел шагов на полтораста, старый коннозаводчик подошел к рыжему жеребцу. Он отвел его в сторону и, поставив, отошел. Жеребец стал как на выводке. Он поднял благородную голову и насторожил уши. Передние ноги, цельные, чистые, он составил вместе, а задние раскинул, откинув хвост. Он знал,
Таким он был, когда в Москве он взял самые большие призы и поразил прыжками на стипль-чезах… Таким я вывел его на всероссийской выставке, окруженного шестнадцатью масть в масть, шерсть в шерсть в него трех летками, его детьми. Такой лошади нет и не будет. Ты простишь меня, Бенарес?»
Старик вынул из кармана тяжелый наган, подошел к жеребцу и вложил дуло в ухо. Жеребец покорно подставил ухо старику, точно понимая всю необходимость операции.
Глухо ударил выстрел. Жеребец метнулся в сторону и тяжело рухнул на пыльную дорогу. Старик побледнел и осунулся. Он подошел к гнедому. Это был его любимец. Равного ему по формам не было на целом свете. Так, недавно англичане на скачках в Ростове любовались им и удивлялись, как могут быть в России такие лошади.
— Прощай, Рустам! — сказал старик. — Прости меня. — Он дрожащей рукою застрелил своего любимца.
Лицо старика стало желтым, и морщины, еле видные раньше, густою сетью покрыли запыленное лицо. Глаза его слезились. Он подошел к третьему. Это был золотисто-рыжий сын Бенареса и Горыни, трехлетний жеребец. Он, увидав старика, потянулся к нему нежными серыми губами и стал лизать руку, державшую револьвер. На нем было седло сына старика. Эта лошадь была баловень семьи. Она всходила на крыльцо их дома в степи, проходила в комнаты и в столовой с тарелки ела сахар. Она знала свое имя, как собака. Она знала всех членов семьи.
Старик смотрел на лизавшую ему руку лошадь и плакал. Все в ней любил он. И упругое, блестящее темно-серое копыто, и стройную вытянутость тонкой ноги с отбитыми жилами, и могучую выпуклую грудь, и тонкую шею, и благородную голову. Он должен убить его! Но он не мог убить. Так по-детски доверчиво, по-лошадиному ласково, без женской хитрости, без людского заискивания, безкорыстно лизал ему руку молодой жеребец, что рука с револьвером упала у старика, и он заплакал.
Потом он поднял голову, отошел к убитому Бенаресу и сел на его труп.
— Прости меня, Господи! — прошептал он. — Ты дал мне их, Ты и отнимаешь!
Он медленно поднес револьвер к своей голове и так же, как вкладывал его жеребцам, вложил себе в ухо…
Тело дернулось. Белая фуражка упала на землю. Кровь полилась по пиджаку, и старик повалился с мертвой лошади.
Сын подбежал к нему. Несколько мгновений он стоял над телом старика, блуждающим взором глядя на него, потом всплеснул руками, вскочил на молодого рыжего жеребца и поскакал полным ходом по улице, расталкивая жавшихся к домам лошадей. Последний пароход под
— Прощайте, родные! — крикнул кто-то из казаков.
Из толщи лошадиных тел с колеблющимися от ветра, как спелая рожь летом, гривами поднялась одна лошадиная голова. Шея вытянулась вперед, раздулись храпки серых ноздрей, уши напряглись и огнем сверкнули на солнце глаза. Она заржала. И весь полк лошадей поднял головы, устремил шеи вперед, напряг уши, раздул ноздри, и жалобное ржание волною перекатилось по всему молу… — Прощайте, родимые!..
Плакали казаки. Последняя частица родины, последняя связь с родным краем погибала.
Лошади стояли на молу, устремив вперед головы, и ждали… ждали…
L
На корме парохода, среди казаков, три женщины: Оля Полежаева, Александра Петровна и Нина Васильевна Ротбек. Они сидят на тюках и увязках, на старых грязных седлах и плачут, глядя на берег, покрытый лошадьми.
— Смотрите, скачет кто-то! — сказал кто-то из казаков.
— На рыжем коне.
— Не доспеет.
— Неужели не подождут.
— Надо сказать капитану, — раздавались взволнованные голоса.
— Говорили уже.
— Да как говорили. По-русски!
— И по-французски и по-английски говорили, — сказала Александра Петровна.
— Ему бы, сестрица, по-казачьи сказать, он бы скорее понял.
— Отчаливает.
— Господи! Это невозможно. Ведь это наш офицер. Доброволец, — воскликнула Оля.
— Казак, — заметил старый урядник.
— Шапкой машет.
— Смотрите!.. В воду кинулся… Плывет…
— Хоть бы остановили пароход.
— Ну лодку или круг?.. Ведь погибнет душа христианская.
— Мало их теперь погибло!
— Видал, калмыки детей в воду кидали.
— Упорный народ!.. Сколько их погибло.
— Все племя пропало задарма.
— Плывет по морю. Эх и лошадь добрая под ним…
— Пароход стоит.
— Надо задний ход дать…
— Один плывет. Лошадь ко дну пошла.
— Эх родимая!
— Да, что же, лодку! Лодку! Круг бы кинуть.
— Я сама за ним кинусь, — вставая, воскликнула Оля.
— Не глупи, Оля!
— Надо канатные нервы иметь.
— Потонул…
— Нет, за волнами не видно. Вот видите, рука.
— И недалеко совсем.
— Нет, потонул… Не видать.
— Пошли полным ходом.
Пароход проходил бухту. Проплыли мимо фонари маяков, показались в садах красные крыши и белые трубы Цементного завода, зашипела и заплескала, ударяя в борта парохода синяя белогребенная волна, шире раздвинулись берега, в рыже-черное пятно слились табуны лошадей в улицах города и на молах и ярче стали сверкать огоньками отражения солнца на синих волнах.