От моря до моря
Шрифт:
Не верится, чтобы Чикаго имел какое-либо отношение к стране. Мне посоветовали поселиться в отеле "Палмер Хаус". Это не что иное, как раззолоченный крольчатник, увешанный зеркалами. Я вошел в огромный зал, отделанный пестрым мрамором и переполненный людьми, которые говорили о деньгах и плевали во все углы. Одни варвары врывались туда с улицы с письмами и телеграммами в руках, другие выбегали из этого ада, третьи кричали друг на друга. Какой-то человек, принявший достаточную дозу, подсказал мне, что все это, вместе взятое, - "самый лучший отель в самом лучшем на земле Всевышнего городе". Кстати сказать, когда американец желает упомянуть соседнее графство или штат, он называет их "землей Всевышнего". Это снимает все вопросы и удовлетворяет его тщеславие.
Затем я бродил по бесконечно длинным и ровным улицам. Что ни говори, жизнь на Востоке, сколько бы ни продолжалась, не приводит к добру. В результате здесь,
Я всматривался в перспективу улиц, стиснутых девяти-, десяти-, пятнадцатиэтажными зданиями, которые были заполнены до отказа мужчинами и женщинами, и ужасался. За исключением Лондона (я успел забыть, как он выглядит), я нигде не встречал столько белокожих людей разом и такого скопления несчастных. Здесь не было ни красок, ни изящества - лишь путаница проводов над головой и грязная каменная мостовая под ногами.
Кэбмен вызвался за один час раскрыть мне все великолепие города, и я отправился с ним. По его представлению, весь это шум и суета были достойны восхищения. Он считал, что ставить людей друг на дружку в пятнадцать слоев или рыть норы для оффисов - просто здорово. Он сказал, что Чикаго - очень оживленный город и все существа, снующие взад и вперед, занимаются бизнесом. Это значит, что они пытаются делать деньги, чтобы не умереть от пустоты в желудках. Кэбмен отвез меня на каналы, черные как чернила и наполненные какой-то мерзостью, не имеющей названия, а затем попросил обратить внимание на потоки транспорта на мостах. Потом он проводил меня в салун и, пока я утолял жажду, указал на пол, покрытый монетами, утопленными в цементе. Даже готтентоты* не способны на подобное варварство. Монеты действительно производили некоторый эффект, но человек, который положил их туда, вовсе не думал о красоте и потому был дикарем. Затем мой провожатый показал деловые кварталы, расцвеченные броскими вывесками и фантастически нелепыми рекламами. Когда я глядел вдоль затейливо украшенных улиц, мне казалось, будто сами торговцы стояли у дверей своих магазинов, выкрикивая: "Экономьте деньги! Пользуйтесь только моими услугами, покупайте только у меня, и только у меня!"
Вам приходилось наблюдать за толпой на наших пунктах раздачи помощи голодающим? Тогда вы представляете себе, как люди выпрыгивают над головами других, простирая руки в надежде, что их заметят, как горестно хнычут женщины, похлопывая детей по животикам. Скорее я предпочту любоваться процедурой раздачи пищи голодающим, чем смотреть на белых людей, занятых, как они сами это называют, свободным предпринимательством. Первое я понимаю. От второго тошнит. Кэбмен сказал, что это - доказательство прогресса, и я догадался, что он читает газеты, как каждый разумный американец. На языке, доступном пониманию читателей, те неустанно твердят, что паутина телеграфных проводов, нагромождение зданий и выколачивание денег и есть прогресс.
Я провел десять часов в этой необъятной дикой местности, пробираясь по ужасным многомильным улицам, распихивая локтями сотни тысяч ужасных людей, которые гнусавили через нос о деньгах. Кэбмен покинул меня, однако вскоре я набрел на человека, которого буквально распирало от цифр, и он швырял их мне в уши в подходящий момент, когда на виду оказывалась какая-нибудь Н-ская фабрика. Здесь они вырабатывали такие-то ткани и такие-то изделия на столько-то сотен тысяч долларов, там - миллионы других вещей. Одно здание стоило столько-то миллионов долларов, другое - тоже миллионы (больше или меньше). Это напоминало лепет ребенка над кладом ракушек или игру дурака в пуговицы. Но от меня ожидалось большее, чем простое созерцание. Провожатый требовал, чтобы я восхищался. Но я сумел лишь произнести: "Неужели? В таком случае мне жаль вас". Он рассердился и заметил, что таким неотзывчивым меня делает зависть, присущая всем островитянам. Как видите, он ничего не понял.
Примерно через четыре с половиной часа после того, как Адама выставили из Эдема, он проголодался и тогда, приказав Еве остерегаться падающих плодов, вскарабкался на кокосовую пальму. При этом он изранил ноги, исцарапал грудь и с трудом переводил дыхание. Ева чуть было не умерла со страху, опасаясь, как бы ее господин не сорвался вниз, завершив таким образом земную трагедию, над которой едва успели поднять занавес. Повстречай я тогда Адама, то пожалел бы его. Сегодня я нахожу, что миллион с лишним его сыновей не уступают отцу в искусстве добывания хлеба насущного, но стоят неизмеримо ниже его в том отношении, что полагают, будто их пальмы ведут прямо на небеса. Соответственно мне жаль каждого из них по-своему. На нашем Востоке даже самый последний нищий перебивается кое-как; кроме того, с ним могут поделиться крохами друзья, которые не настолько бедны.
Воскресенье принесло мне необычное испытание - познать откровение совершеннейшего варварства. Я наткнулся на некое заведение, которое официально значилось церковью. На самом деле это был цирк, однако верующие не подозревали об этом. Здание утопало в цветах, было отделано плюшем, мореным дубом и прочей роскошью, включая витые бронзовые канделябры в истинно готическом стиле. К этим вещам и сборищу дикарей внезапно вышел удивительный человек, пользовавшийся полным доверием у их бога, с которым он обращался запанибрата и эксплуатировал, словно газетчик - высокую персону. Однако в отличие от репортера он не позволял слушателям забывать, что именно он, а не бог является центром внимания.
Прямо-таки серебряным голосом, прибегая к образным выражениям, заимствованным на аукционах, он выстроил для слушателей небеса по подобию "Палмер-хауса" (правда, позолота обратилась у него в чистое золото, а обыкновенные стекла - в алмазы), затем поместил в центре своего сооружения громогласное, любящее поспорить и очень хитрое создание, которое обозвал богом. На этом месте его речи мой восхищенный слух поймал такую фразу (apropos Судного дня): "Нет! Говорю вам, Господь делает бизнес иначе". Он предъявлял слушателям доступное им божество, которое восседало на небесах из золота и драгоценностей, что могло вызвать у них естественный интерес. Он насыщал свою речь выражениями улицы, прилавка, биржи, а затем заявил, что религия должна войти в повседневную жизнь каждого. Полагаю, он представлял себе повседневную жизнь такой, какую вел со своими приятелями.
Я вышел вон, не дождавшись благословения, не желая получать его от такой личности, но люди, которые внимали этой личности, казалось, испытывали наслаждение. Тогда я понял, что встретил популярного проповедника. Позднее, читая поучения некоего джентльмена по имени Тэлмадж* и некоторых прочих, я догадался, что тогда мне попался сравнительно кроткий экземпляр. Однако этот человек, который носился со своими грубыми золотыми и серебряными идолами, словно засунув руки в карманы и не вынимая сигары изо рта, в разухабистой манере обращавшийся со святыми сосудами, наверняка считал себя духовно подготовленным к миссии обращения индейцев. Все воскресенье я слушал людей, которые заявляли, что прикрепить полосы железа к деревяшке и пустить по ним парового и железного зверя - это прогресс. Телефон и паутина проводов над головой - тоже прогресс. Они повторяли это снова и снова. Кто-то пригласил меня в Сити-Холл, где помещалось управление общественных работ, и с гордостью показал его. Холл был безобразный, но очень вместительный, а улицы напротив - узкие и грязные. Когда я увидел лица людей, которые занимались бизнесом в этом здании, то понял, что они получили ордер на постой по ошибке.
Кстати сказать, я утешаю себя тем, что пишу не для читателей в Англии. Иначе мне пришлось бы удариться в притворный экстаз по поводу чудо-прогресса в Чикаго, которого там достигли после великого пожара*, а время от времени ссылаться на возвышение (в футах) городских построек над уровнем озера, лежащего перед ним, и вообще пресмыкаться перед золотым тельцом. Но вы сами отчаянные бедняки, а потому не в счет и, следовательно, поймете, что я имею в виду, когда пишу, как им удалось собрать вместе на плоской равнине свыше миллиона народа, ос-новная масса которого по своему развитию стоит, по-видимому, ниже, чем mahajans*, и отличается меньшей общительностью, чем пенджабский джат* после жатвы. Однако не думаю, чтобы суетливость этих людей, их жаргон или ужасное невежество относительно всего на свете, что не касается дел насущных, вызвали во мне большее неудовольствие, чем их пресса. Во-первых, между Нью-Йорком и Чикаго разгорелась чуть ли не война за право организовать у себя промышленную выставку, и вот самые влиятельные журналы в том и другом городе принялись хулить и поносить соперников, словно конкурирующие мальчишки-газетчики. Это называлось юмором, но звучало иначе. Но это еще не все. Второе - тоны этой издательской продукции. Передовые статьи, где встречались перлы наподобие: "Зад такой-то и такой-то местности", "Мы отметили, вторник, такое событие" или "Не" вместо "Нет" - это еще куда ни шло. Нечто иное вызвало во мне желание залиться горючими слезами: газеты добросовестно воспроизводили воинственные крики и пошлости, почерпнутые в Палмер-хаусе, слэнг парикмахерских, демонстрировали интеллектуальный уровень и моральную чистоплотность проводника пульмановского вагона, достоинство экспонатов рыночного балагана и объективность возбужденной рыбной торговки. Мне строго-настрого запретили думать, будто газета призвана заниматься воспитанием публики. В таком случае должен ли я поверить, что прессу воспитывает публика?