От Москвы до Берлина (худ. Акишин А.Е.)
Шрифт:
Девушка подала острыми плечиками и, будто заранее сговорившись с братом, ответила:
— Всю жизнь.
Она сочла разговор исчерпанным и, извинившись, пошла, еще раз передернув плечиками. Сашок, выдернув руку, убежал вперед.
— «Всю жизнь»! — с горькой усмешкой повторил строитель. — Слыхали? Всю жизнь!..
Он замотал головой, как пьяный. Его разговорчивость раздражала меня.
— «Всю жизнь»! И никакого им дела, кто этот дом строил, из пепла возрождал, как ту птицу финик!
— Феникс, — не сдержавшись, поправил я, но он не обратил на это внимания.
—
— Где… мост?
У меня перехватило дыхание.
— Давно нету, — равнодушно ответил строитель, продолжая горестно мотать головой. — Овраг еще при мне засыпать начали. Вот, в командировку еду. И не утерпел. Сошел с поезда. Захотелось посмотреть свой первый дом. Сколько я их понастроил за эти шестнадцать лет — видимо-невидимо! И здесь, и в Минске, и в Сибири. Но этот!..
От него пахло вином или пивом, но он не был пьян, лишь разговорчив и чувствителен.
— Но этот дом… — повторил он хриплым шепотом. — Приехал, а никому дела до меня нет.
В нем говорило уязвленное самолюбие безвестного созидателя, неутоленная жажда признания былых заслуг. И я поймал себя на мысли, что он изливает мою собственную боль.
— Я понимаю, оркестр тут ни при чем и митинги разные. А вот, — он прижал к груди сильные руки, — хотелось, чтоб люди знали, хотя бы те, что в этом доме живут, знали, кто для них потрудился. А тут — нате пожалуйста: «Всегда стоял», «Всю жизнь»!
Губы его дрогнули, и он умолк.
— А что, брат! — Он вдруг поднял голову, встрепенулся и заглянул мне в лицо светлыми прояснившимися глазами. — А может, в том и есть самое главное? Вот я строил дом, не для себя ведь, не ради самоличной славы. Чтоб люди жили, детишек на свет рожали. Чтоб вот они, Сашок этот и сестренка его, и другие всегда тут бегали, всю жизнь! — Он и теперь обращался ко мне, но говорил для себя самого: — Вот оно — смысл в чем! Не памятник же мне у каждого дома ставить. Да я только на этой улице Шести Гвардейцев пять домов воздвиг! Что ж мне, доски мраморные везде привинчивать? — Он неожиданно крепко ухватил меня за руку и строго потребовал: — Но, брат, солдата, что кровь свою проливал, жизнь отдал, того не смей забывать! Когда строили этот дом, возрождали его, наткнулись на чердаке на надпись одну. Так мы те слова куском вырубили и заново в стену вмуровали. Навечно!
«Улица Шести гвардейцев»… Да, нас было шестеро… Но почему двадцать суток? Мы бились пять дней и шесть ночей… Народная молва сработала. Что ж, то были не простые дни и ночи…
Надпись на чердаке… Овраг… Мост…
— Где? Где это? — Я вскочил на ноги и закричал: — Где?!
Строитель невольно затих и показал рукой на торец дома.
Я пошел, побежал к дому.
Над высоким фундаментом был вмурован, составляя часть сцементированного серого, как гранит, цоколя, вырубок кирпичной кладки со словами, вырезанными острием финского ножа:
Здесь стояли насмерть гвардейцы:
ИВАНОВ С. А.
ГУСЕВ
КАДЫРОВ X.
ЕРЁМКИН
ШВЕЦОВ
ЧАЛ
Бережно, едва касаясь, водил я пальцами по слабым бороздкам в красной обожженной глине. Пальцы мелко дрожали, и я ничего не мог с этим поделать. В ушах стоял гул. И мне почудилось, что я услышал голос Сашка Иванова: «„И никто не узнает, где могилка моя“… А ее и не будет, а, Чалый?»
И свой ответ: «Будет, Сашок! Узнают!»
Почему я был так уверен в этом? Потому, что тяжело умирать неизвестным — даже неизвестным солдатом? Это так, конечно. Но не в этом главное.
За тысячу километров приехал я сюда, чтобы найти дом у моста, разбитый, иссеченный, продырявленный дом. Но разве я действительно хотел увидеть его разбитым? Зачем же тогда все это было?
Нет-нет! Я и сам не признавался себе, что хочу видеть возрожденный дом, жилой, живой. И маленького Сашка, и его сестренку с острыми плечиками, и это «Всегда, всю жизнь!».
Юрий Яковлевич Яковлев
Память
После урока в пустом классе сидела черноголовая девочка и рисовала. Она подперла щеку кулачком, от чего один глаз превратился в щелочку, и старательно водила кисточкой по листу бумаги. Время от времени девочка отправляла кисточку в рот, и на губах виднелись следы всех красок ее небогатой палитры. За этим занятием ее и застала завуч Антонина Ивановна.
— Тебя оставили после уроков? — спросила строгая наставница, и в пустом классе ее голос прозвучал гулко и раскатисто.
— Нет, — отозвалась девочка и нехотя встала. — Я рисую.
— Почему не идешь домой?
— У меня скоро кружок. — Девочка по привычке отправила кисточку в рот. — Я хожу в танцевальный.
Антонина Ивановна собралась было уходить, но девочка остановила ее неожиданным вопросом:
— Вы Лиду помните?
— Какую Лиду? — Мало ли на своем веку завуч знавала Лид вроде этой черноголовой. — Какую Лиду?
— Лиду Демеш.
— Из какого класса? — почти механически спросила завуч.
— Она не из класса, — ответила девочка. — Она из Орши.
Слова «из Орши» почему-то заставили Антонину Ивановну задержаться. Учительница опустилась на краешек парты, задумалась.
— Она спала на минах, помните?
— На минах?
— Она спала на минах. Одна в холодной сараюшке. Мины могли взорваться. Вы приходили к Лиде за минами. Помните?
Черноголовая как бы взяла за руку пожилую учительницу и привела ее в покосившийся сарай с крышей из ржавого, отслужившего железа. Дверь открывалась со скрипом. Внутри было темно, пахло дровами и прелью. А в дальнем углу стояла койка на кривых ножках.