От первых проталин до первой грозы
Шрифт:
Когда мне исполнилось семь лет, мама начала учить меня читать и писать. Это обучение продолжалось целых два года, вернее, две зимы.
Не знаю, многому ли научился я у такой доброй и нетребовательной наставницы, но зато до сих пор я с радостью и с благодарностью вспоминаю наши занятия, совсем нетрудные и такие интересные для нас обоих.
Мама-докторша, мама-хозяйка, мама-учительница… А потом, когда я подрос и начал собирать и тащить в дом разных зверьков, птиц, ящериц, рыбок, мама стала ещё и главным хранителем нашего домашнего зверинца. Стыдно сознаться, а утаивать не хочу: тащить-то я тащил
— Мучение прямо, развели тут зверья, а ухаживать некому. Выброшу всех, и конец.
Но я был вполне спокоен: никого из моих зверей мама, конечно, не выбросит, не обидит, это только одни слова.
Привольно жилось у нас четвероногим и крылатым питомцам. Большинство из них очень скоро становились совсем ручными, бегали и летали по комнатам, по двору, по саду, жили на полной свободе, совсем не боялись людей. Но все они особенно хорошо знали маму, отличали её от других и сразу спешили на её голос.
МИХАЛЫЧ
Михалыч служил врачом в чернской больнице. Он не только заведовал ею, но вообще был единственным врачом и в больнице, и в городе, да, кажется, и вообще во всём Чернском уезде. (Уезд — это по территории примерно то же, что теперь район. В наши дни в Чернском районе работает несколько десятков врачей.)
Только много лет спустя, когда я стал старше, я понял, какую огромную и сложную работу приходилось выполнять Михалычу в нашей маленькой городской больнице. Не только из города, но и со всего уезда привозили туда больных. Михалыч должен был лечить от всех болезней и делать самые сложные операции; и всё это один, не имея возможности даже ни с кем посоветоваться.
И я могу с гордостью за него сказать, что он был замечательный врач; никакой не знаменитый, зато настоящий деревенский врач, которого сама жизнь научила умно и тонко разбираться в человеческих недугах и страданиях.
Но самой своей основной, самой любимой специальностью он всегда считал хирургию.
— Как тебе не страшно? — иной раз говорила ему мама. — Разрежешь человеку живот, копаешься там, что-то подрежешь, что-то подошьёшь… а если ошибёшься? Ведь это же смерть! Я бы ни за что не смогла.
Михалыч слушал, улыбаясь, и спокойно отвечал:
— Так ведь я подрезаю и подшиваю не для того, чтобы умер, а чтобы жил человек, чтобы снова сделался здоровым.
И это спокойствие, эта уверенность в себе, в необходимости своего дела очень помогали Михалычу. Большинство его операций проходило удачно. Конечно, не все, бывали иногда и очень печальные случаи, и Михалыч ходил после них как в воду опущенный, однако чаще больной выздоравливал. И, отправляя его домой, Михалыч возвращался из больницы такой довольный, счастливый, будто сразу помолодевший.
Во всём уезде Михалыч как врач пользовался большой известностью и любовью. Ценили его и местные богатей. Его постоянно приглашали в свои имения соседние помещики.
Но заниматься частной практикой,
— Трясся по ухабам, по буеракам тридцать вёрст, а у неё, видите ли, насморк или в бок кольнуло! — возмущался Михалыч. — Заняться не знает чем, вот и дурит от безделья!
Приедут, бывало, из какого-нибудь имения приглашать Михалыча к больным, а он говорит, что сам нездоров или занят, и отправляет посланного к старому опытному фельдшеру Лупанову. Вот уж тот — ночь, полночь — никогда от практики не отказывался.
— Зато и денежки имеет, — с грустью говорила мама. — И домик себе выстроил, и пара лошадей, даром что не врач, а только фельдшер. А у нас ни дома, ни собственной лошади, всё нанятое, всё чужое.
Такие разговоры Михалыч очень не любил.
— Все сыты, одеты, обуты, никто, кажется, ни в чём не нуждается, чего же ещё нужно? — обычно отвечал он. — Всё равно всех денег не соберёшь.
Это была его любимая поговорка, и нужно отдать справедливость, что ей он неуклонно следовал всю жизнь.
— А у нас зато зайцы, и ежи, и лисята, и птицы разные — всё есть, а у Лупановых даже кошки нет! — с жаром поддерживал я Михалыча.
— Вот разве что зайцы да лисята, — вздыхала мама.
— А разве это плохо, что у нас в доме разная живность водится? чувствуя во мне надёжного союзника, отвечал Михалыч. Он доставал папиросу, закуривал и задумчиво продолжал: — В жизни, друзья мои, нужно и работать с любовью, и с любовью уметь пожить, уметь поглядеть, что вокруг творится: как весна наступает, как лето приходит… Эх, хорошо, братцы, на свете жить тому, кто жизни радоваться умеет!
Эти слова о том, что надо «уметь радоваться жизни», я слышал от Михалыча не один раз.
Михалыч был не только прекрасный врач-хирург, по-настоящему любящий своё нелёгкое дело, но, кроме того, он был ещё в душе и немножко поэт, особенно поэт родной природы.
Но всё это я понял, а главное, оценил уже много позже, когда стал не ребёнком, а юношей. В детстве же я смотрел на Михалыча просто как на своего закадычного друга-товарища, такого же весельчака и такого же, как мы, ребята, выдумщика и проказника. В его работе я, конечно, ничего тогда не понимал. И мне бывало даже очень досадно, что он так много времени проводит со своими больными, вместо того чтобы побольше побыть вместе с нами.
С Михалычем мы всегда жили душа в душу. Я, бывало, никак не дождусь, когда же он наконец вернётся из больницы. Приходил он обычно к самому обеду. После обеда ложился на часок отдохнуть, как он говорил: «Не спать, а так кое-что обдумать». При этом «обдумывании» весь наш домик дрожал и сотрясался от богатырского храпа. Потом Михалыч вставал. И тут-то начиналось самое интересное: налаживание удочек для рыбной ловли, набивка патронов на охоту или чистка и смазывание ружья. Всё это Михалыч обставлял как-то особенно занимательно. Разложит, бывало, по столу лески, крючки, поплавки и не сразу начнёт их привязывать к удилищам, а сперва полюбуется, как настоящий художник редким произведением искусства.