От рубля и выше
Шрифт:
Но довольно. Пора назвать это имя — Лина.
Она русского происхождения, крошкой попала с родителями за границу, там сохранила русский язык, приобретая еще несколько европейских, вышла замуж, муж ее, стремительно сделав карьеру, был назначен в Москву каким-то атташе одного из посольств. Она — гуманитарий, нашла занятие писать статьи об эстетике костюма, интерьере, писала в свои журналы о новинках московских выставок. Слабостью ее было стекло, и, я чувствую, немало валюты бедный атташе истратил на увлечение супруги. Было бы странно, чтобы она не узнала о Валерии. Теперь я полагаю, что она действовала обдуманно: не сразу попросила Валерия сделать копию выставочного хрустального сервиза, она, скорей всего, разыграла любовь к Валерию. Все тут было: и статьи о нем, и разговоры, разумеется с полнейшим знанием предмета, тут и театр был, и приглашение на дачу.
Кстати, к этому времени Валерий был избалован вниманием и приглашениями, но эта дача и его поразила. «Ведь так не могут жить все, — говорил он, — значит, так не должны жить некоторые».
Рассказывал, что стол под
Словом, Валерий увлекся. Хотя он все чаще говорил о жене, говорил с виноватой нежностью, но с Линой, говорил он, была искомая духовная близость. Он все уши прозвенел про Лину.
В оправдание Лины надо сказать, то у него тогда была вспышка творчества. Без сожаления он распродавал предыдущие работы, да и дети, особенно Митя, тянули денежки. Митя начинал бегать по редакциям и хотел произвести впечатление, росли и дочери.
* * *
Он дочерей любил. Потеряв Митю, он знал, что его потерял, не веря в его литературные пробы, он пытался сохранить уважение и любовь дочерей. Но ведь это только представить его квартиру, эти бесконечные звонки, просьбы бесконечные, откуда силы, чтобы выполнить все? Поневоле шла в ход какая-то хитрость, а дети все видят, а дети ничего не прощают. Уже и в мастерской не стало спасения. Он не подходил к телефону (для близких был условный звонок: вначале два сигнала, потом молчание, и снова звонок, но и в эту паузу втискивался кто-то), завел станок для алмазной грани и сутками глотал стекольную пыль. Потом бесконечные эскизы, даже часто и технические описания, и формы делал он сам, не оттого, что не доверял кому-то, просто дорожил фамилией. «Раз написано, что моя авторская работа, то я и должен сделать от начала до конца». И снова эскизы, снова описания, уже на авторские изобретения, на новые орнаменты и узоры. В распределении узоров по окружности вазы или чаши, в вычислении соотношения длины донышка и вместилища, в пропорции длины ножки к длине воронки ему очень помогали его занятия древней посудой из стекла, его занятия в запасниках керченского музея.
— В конце концов, что деньги, — сказал он однажды, — дело в том, на кого работаю. Скоро возненавижу хрусталь. В нем нот законченности, ведь он только форма, только форма, подумай, ведь он же готовится для какого-то содержания. Вот я думаю: в этот бокал нальют темное холодное вино. Это вздор, что красные вина подогревают, я работаю не для желудка, для красоты. Вот отпотевший хрусталь…
Мы сидели у него в мастерской, вдвоем, редкий случай.
— Вот свет. Сверху. — Он поднял бокал. — Свет проходит красное пространство и готов засверкать пожаром, но грани матовые — и свет смиряется и тихо засыпает. Потом бокал высыхает, свет вздрагивает, нет, потягивается и начинает беготню. А вот желтое сухое, ну, тут уж что говорить, тут только сиди да слушай чью-то болтовню да бокал покручивай.
Он убрал верхний свет, и от настольной лампы по стенам мастерской побежало, расцветая в хрустале, сияние: голубое и фиолетовое было в нем, искорками бегал красный цвет, вспыхивало золотое, и никак нельзя было его остановить.
— А его звон?! — Валерий передернулся. — Для чего делается ножка? Чтоб держаться за нее! Вот звон возникает хрустальный, он от касания, не от удара, в этом звоне нежность, он должен помниться долго после. Ты с любимой, с женой. Новый год… Ее глаза, ее новые милые морщины, твоя вина в них, ее усталость, кто бы знал, как я Вальку люблю! Нет, — тут же сказал он в другом ключе, — пой маются за самый верх, как будто шею перехватят, дождись от хрусталя пения.
В тот вечер он снова говорил о женщинах, говорил как бы напоследок.
— Как немногих я помню! Неужели весь кордебалет нужен был, чтоб запомнить немногих? Но ведь и кордебалет жалко, хотя что его жалеть! Кто их подряжает? Так и эти. Нет, жалко их! Жалко, вот в чем дело. Причем некрасивых более жалко. В некрасивых есть ожидание, но и это не всегда верно, во многих и злость. Но ты знаешь, я выстрадал теорию. Она в том, что любить можно всех! Вот в метро, в автобусе вдруг взглянет, взглянет так, без надежды, и уйдет в себя. Даже и не мечтает, ты не думай, я не обольщаюсь, но много ли от мужика надо красоты? — не урод, и спасибо. И вот так потянешься к ней. Думаешь, так бы ей и сказал: зачем ты махнула на себя, подумаешь, нет фигуры, да что все привязались к этим фигурам, а губы какие, а волосы, а голос, видимо, грудной, сдержанный. О, отец мой, голос и женщину это все. У меня была знакомая, но такая, что я и не смел рассчитывать на быстрый вариант, нельзя было, с такими или насовсем, или никак. Таня. Высокая, крупная, сдержанная. Случилось в одной компании, ну, бол топни, тосты! А я в застольях наглый, возьми и пошути, а пили здесь же, какой-то дурак, муж ее подруги, выцыганил сервиз и обмывал, о нем-то плевать, о муже, да, я и говорю: раз уж вы хотите выпить за меня, выпейте из граненых стаканов, ты ж знаешь, я при гостях пью из крестьянской посуды, под Льва Толстого работаю. Ну, этот сморщился, его жена защебетала: оригинально, а Таня взглянула на меня, а я уж их взгляды читаю, я понял, что она могла бы сказать: какой вы несчастный, да не из-за этих проклятых стаканов, она больше поняла, она несчастье поняла, но и то поняла, что я понял ее слова, ее жалость, но и оба мы поняли, что
Толстосум пришел с коньяком, который Валерий пить не стал, заговорив сразу о деле.
— Вот ваза. Узор уникальный, обещаюсь его нигде не повторять. — Валерий чуть повернул вазу, или просто так, или для того, чтоб покупатель увидел радостный блеск бесчисленных граней. — Славянская символика. Использованы материалы оформления древнерусских рукописей, берестяные грамоты, а также древнегреческие христианские надмогильные плиты. Так что меня вполне можно отнести к плагиаторам. Хотя все искусство не есть ли плагиат, не есть ли бесконечное повторение форм и сюжетов, правда, с попыткой их улучшения? — И без паузы: — Стоит ваза тысячу рублей, посмотрите, пожалуйста, я чай поставлю.
Валерий вышел в крохотный кухонный притвор, я листал книгу, о которой мы часто говорили, — «Очерки истории славян дохристианского периода». Вернулся Валерий:
— Выпьете с нами чаю?
— Я же коньячку принес, — напомнил покупатель. Бодро расплескал его в стаканы, заметив, разумеется — и не он первый, — что в мастерской мастера по хрусталю пьют из оригинальной посуды. Выпил, покрякал, поблуждал глазами по пустому столу (только книги и подставка для чайника) и напористо спросил: — А на половине не сойдемся?
— Верно замечено, — подхватил Валерий, глядя на вазу. — Именно половина. Я продешевил. Она стоит не одну, а две тысячи.
— Как? Будьте же хозяин своему слову.
— Я и есть хозяин. Но вот гляжу на вазу, — и понял, что она дороже назначенной цены. Вполне возможно, что еще — пять минут — и она будет три тысячи. Или еще лучше, чтоб не вмешивать презренные деньги, — в ней стоимость вашей машины. Вы на машине?
— Д-да.
— Оставьте машину у подъезда, забирайте вазу, и мы в расчете. Я не шучу. Смотрите узор, видите эти переходы, эту, как говорят искусствоведы, музыку линий? В оформлении, в круге, принцип восьмеричности, то есть два квадрата, крест-накрест. Здесь два золотых сечения: пропорции донышка и раструба и отношение ширины дна к высоте, здесь…
— Хорошо, — сказал покупатель, — две тысячи) Деньги сразу.
— Вы извините меня, — искренне сказал Валерий, — я не хочу продавать, я раздумал. Вам нужно было для подарка? Женщине? Кто она?
— Жена.
— О, для жены устрою. Я звякну, вам продадут столовый набор до выставки на прилавок. Та же тысяча.
— А ваза?
— Я ее товарищу подарю. Он мне книги приносит, а хорошие книги дороже Любой вазы, надо же мне чем-то отблагодарить.
Вдруг перед закатом посветлело, потом постепенно засияло солнце, и бесчисленно отраженное разноцветное сияние заполнило мастерскую. Помню, мы замерли. Облака перебивали солнце, но не сразу, а наплывами, и не до конца, не до тени в окне, а до смягченной размытости. Валерий стал вращать вазу по ходу солнца. Была минута космического ощущения — на высоком потолке, на беленых, с пятнами картин, стенах неслись взрывы бесшумных цветных метеоритов, звезды вдруг вспыхивали и не гасли, а переходили в другую форму и окраску, и все это было в движении.