От Тарусы до Чуны
Шрифт:
Три койки в камере размещены так: одна против двери, у подоконной стенки, две другие вдоль боковых стен, между ними узкий проход, едва-едва разойтись. Напротив меня мой тезка, Анатолий, мужик лет тридцати пяти сорока, ленинградец (сам себя он называл не иначе, как питерцем: «мы, питерцы», «у нас в Питере»). Он уголовник, карманник, не без основания считает себя опытным лагерником: восемь судимостей! А я-то думал, что специальность карманника уже отмерла. Койку под окном занимает калужанин Игорь, он выдает себя за инженера, а может, и есть инженер, не берусь судить. В лагере он не бывал, а под судом, говорит, второй раз. В первый раз судили за то, что ударил милиционера (говорит, пьяного, а сам, мол, трезвый был). Осудили на два года, но сразу же амнистировали.
Сейчас Игорь сидит по обвинению в домашней краже: будто бы украл у родственницы триста рублей. Он утверждает, что не виноват, но в его рассказах концы с концами не сходятся. А может, и так, что спьяну взял деньги, спьяну спрятал их в пачку сигарет (где они и нашлись), а сам ничего этого не помнит. Грозит Игорю максимум три года, скорей всего снова амнистируют и отправят на «химию».
Сокамерники мужики в общежитии не вредные, а это главное.
Вот только одно…
Утром в кормушку подают три пайки хлеба. Одну мы каждый раз возвращаем, и ее уносят: в камере голодающий.
Но двое других принимают пищу.
Мои сокамерники завтракают в два приема. Первый завтрак казенный черпак каши съедает каждый у себя на койке. Примерно через час после этого устраивают второй завтрак из своих харчей. У питерца продукты из ларька, калужанин Игорь к этому получает еще и передачи. Едят они вместе, делятся.
Единственную в камере табуретку ставят в проходе между двумя койками, моей и питерца. Тезка сидит у себя, а Игорь устраивается на моей койке, прямо около подушки (я в это время лежу на своем месте некуда отойти, не на что сесть). На табуретке, буквально у меня под носом, раскладывают сало, колбасу, печенье, сахар и прочую дозволенную снедь. Чаевничают не торопясь, с трепом.
Еще демонстративнее они ужинают. Часов около пяти надзиратель забирает из камеры чайник и мои сокамерники сразу же «накрывают стол» к чаю. Снова перед моим носом на табуретке раскладывают харчи, а сами они в ожидании кипятка болтают или слушают радио. Чайник с кипятком возвращается в камеру минут через сорок, а то и через час, и тогда снова начинается долгое чаепитие.
Часа через два после этого приносят казенный ужин по миске супа. Часто мои сокамерники выливают суп в унитаз: не голодны. Зато перед самым отбоем снова пьют чай с «домашненьким», ритуал тот же.
Притом соседи не забывали и обо мне. Поначалу приглашали к своему столу (тезка, тертый лагерник, излагал свои взгляды на голодовку: пустая затея, с этим «они» сейчас не считаются, а себя угробишь). Поскольку я от приглашений отказывался, они перестали приставать. Зато стали втягивать меня в свои разговоры за чаем. Я не замечал у них ни малейшего смущения, никакой неловкости из-за того, что рядом с ними голодающий, а они тут же жрут сало и печенье (после суда, в другой камере, сосед вел себя совсем иначе: старался есть, когда я сплю или читаю; видно было, что созданная администрацией обстановка ему больше в тягость, чем мне).
Так вот, что это было: издевательство? Нарочно им велено было дразнить мой аппетит? Жестокий способ сорвать голодовку? Или же этим типам, моим соседям, все было, по-лагерному, «до лампочки»? Может, и так. А все равно полагается содержать голодающих отдельно, и обычно их хоть не сразу, но изолируют. Надо сказать, чтобы если был расчет сорвать голодовку или хоть поиздеваться, то он провалился. (А был, наверное. Даже раз прокурор закинул удочку: «Ваша жена жалуется, что вас, голодающего, держат вместе с другими. Анатолий Тихонович, вас что, раздражает, когда они едят?» вопрос на втором месяце голодовки!). Ни вид, ни запах пищи, ни чавканье жующих ртов не возбуждали у меня чувство голода. Все пятьдесят
Только однажды я позавидовал еде моих соседей: на обед ко второму им дали по соленому огурцу. Не то чтоб они возбудили у меня аппетит, чтоб мне вообще захотелось есть; нет, вот именно огурца захотелось. Казалось, я слышу, как зубы соседей с хрустом прокусывают кожицу; я ощущал во рту намек на вкус соленого огурца, его аромат, и это дразнило меня невероятно. Но слюну глотать и тут не пришлось: ее просто не было. Рот сводило от сухости, губы потрескались, и я с них скусывал или снимал пальцами полоски сухой кожи. Часто пил утром, даже нехотя, несколько глотков воды непременно.
А огурцы, видно, были неважные, мои сокамерники их и есть не стали: откусили по разу, и огурцы полетели в урну. У них часто и куски хлеба отправлялись туда же. Интересно: нарочно, мне напоказ? Может, в обед кинут пару кусков, а утром, опорожняя урну, проверят: все ли на месте? Но, честное слово, есть не хотелось ни в первые три, ни в первые пять дней (приходилось слышать, что они самые трудные), ни в последнюю неделю, ни в последний день голодовки.
Вообще я не могу сказать, что в какой-то период голодовки мои ощущения были особыми, иными, чем в предыдущие или последующие дни. Я не замечал никакой разницы между началом голодовки и ее серединой, хоть это очевидная чушь: первый-то день какая же голодовка? Наверное, каждому случалось не есть и по дню, и по два. Слабость накапливается постепенно и прибывает незаметно день ото дня, так что сегодня чувствуешь себя так же, как вчера, завтра как сегодня. Конечно, у разных людей ощущения будут разные, может, кто-то другой точнее фиксирует изменения в своем состоянии и сумел бы определить переломные точки. Я же делю свою голодовку на три этапа по чисто внешним приметам: первый восемь дней до начала насильственного кормления; второй тридцать семь дней, когда мне насильно вводили пищу; третий последние восемь дней голодовки, в этапе, вновь без какого-либо питания.
Начальник тюрьмы. Калужская тюрьма, в которую меня посадили, называется совсем не «тюрьма», а СИЗО следственный изолятор № 1. Название голубиное, но, конечно, тюрьма как тюрьма с боксами, зарешеченными окнами в «намордниках» и всем прочим, что в тюрьме полагается. Однако не без примет века НТР и дизайна: массивные ворота раздвигаются нажатием кнопки, особенно радикально переоборудована комната для свиданий: она перегорожена и разгорожена на клетки сплошным листовым стеклом, кабины снабжены переговорными устройствами (небось, и с подслушивающим аппаратом? Не валютой ли за все это плачено? Или уже сами научились?). Незабываемо сильное впечатление: когда из переговорной трубки до тебя вместо родного голоса доносится какое-то кваканье, чувствуешь себя прямо-таки в светлом будущем.
Проводник всех этих тюремных новшеств конечно же, сам начальник. Это заметно уже на подступах к его кабинету: вместо унылой серо-бурой масляной краски стены лестничной клетки выложены декоративным кафелем без какой-либо казенной симметрии, а как в современном молодежном кафе. Кабинет выглядит более строго: полированные панели темного дерева, большие светлые окна, слева от письменного стола мигает разноцветными огоньками пульт управления с телефонными трубками и микрофонами. Хозяин кабинета моложавый майор, гладко причесанный, свежевыбритый, в меру плотный, в меру деловитый, в меру любезный. На лацкане его кителя голубой вузовский ромбик (может, академия МВД, может, юридический институт, а может, и университет, я не знаю).