От земли к земле
Шрифт:
Я познал едкий запах соленого пота, сладость отдыха после тяжелых трудов на земле и счастье работы на благо людей. И это я тоже никогда не забуду. Грудь моя дышала легко, я готов был плакать от счастья, когда встречал в полях восходы и закаты солнца, вдыхал запах трав после летней грозы и свежий, бодрящий запах первого снега, слушал вечерний переклик грачей в перелесках и протяжные песни деревенских девчат…
В 1927 году я окончил единую трудовую школу и стал работать избачом. Изба-читальня располагалась в небольшом доме сбежавшего кулака. За книгами и газетами приходили парни и девушки из четырех окрестных хуторов. Библиотеку никто не комплектовал, книги собирали отовсюду, и потому в избе-читальне стояли на полках тома из помещичьих усадеб, отпечатанные на грубой бумаге брошюры Политпросвета, комплекты старых журналов. В этом ворохе запыленных книг мне случайно попался сборник стихов С. Есенина, который меня буквально
Поразила меня невиданная искренность поэта, его неизбывная любовь к земле, ко всему живому, и самое главное — к человеку, который жизнью и работой своей кровно связан с кормилицей-землей. Мне казалось тогда, что неведомый поэт пишет про нас всех, кто живет в этой глухой деревушке: про деда Ивана Корзуна, про дядьку Кондрата Бесхлебного, про тетку Настю Малицкую, про моих отца и мать, про братьев и сестру, про меня самого.
В самом деле, вот мы в ту печальной памяти голодную осень бродим по полям, по дорогам, собираем каждый найденный колос, теребим его в ладонях, а зерно бережно кладем в сумки, пошитые матерью из наших старых штанов, и я читаю:
Хорошо в эту лунную осень Бродить по траве одному И собирать по дороге колосья В обнищалую душу-суму…Осенью, когда уже убраны поля и обмолочен хлеб, мы с братом ведем коней в лес. Вокруг ни души. Золотится на негреющем солнце тонкая паутина, сотканная паучком-кочевником. Неслышно слетают на землю листья дубов и вязов. Еще не сошла с пожелтевших трав утренняя роса, с низин тянет влажным запахом прели. Смирно пасутся неподалеку наморенные кобылы с жеребятами. Вот одна из них постояла, задумчиво опустив голову, потом, шурша опавшими листьями, подошла к полуоблетевшему вязу и, слегка подогнув передние ноги, стала медлительно тереться гривой о ствол дерева. Чуть вздрогнул, заскрипел, закачался вяз. И осыпались с неба легкие рыжеватые листья. Брат читает:
Тихо в чаще можжевелья по обрыву. Осень — рыжая кобыла — чешет гриву. Над речным покровом берегов Слышен синий лязг ее подков…Поздней весной вся деревня выходит на сенокос. Пожилые мужчины учат меня косить. Отцу одному трудно управляться, а сена на зиму надо и готовить, чтоб не остались голодными кони, коровы, овцы. Поначалу мне трудно: пот заливает глаза, натертое руками деревянное косьё скользит, вертится в ладонях, а непослушная коса то воткнется острым носком в кротовину, то заелозит пяткой, оставляя густое разнотравье нескошенным. Но вот пройден один ряд, другой, третий. Взмахи моих рук становятся все тверже, все увереннее. Я уже не отстаю от взрослых косарей, уже горделиво поглядываю на девчат, которые ходят по лугу с граблями, ворошат свежую, чуть увядшую на солнце траву. И уже не без вызова я, подлаживаясь под замах косой, громко говорю:
Нипочем мне ямы, нипочем мне кочки, Хорошо косою в утренний туман Выводить по долам травяные строчки, Чтобы их читали лошадь и баран. В этих строчках песня, в этих строчках слово. Потому и рад я в думах ни о ком, Что читать их может каждая корова, Отдавая плату теплым молоком…Поражал, удивлял и трогал меня Сергей Есенин многим: тем, что на всю вселенную переносил черты и особенности домашних животных, зверей, птиц, человека: «отелившееся небо лижет красного теленка», «кудрявый сумрак за горой рукою машет белоснежной», «заря на крыше, как котенок, моет лапкой рот», «ягненочек кудрявый — месяц», «тучи с ожерёба ржут, как сто кобыл», тем, что язык его напоминал мне милое разнотравье родных русских лугов, духовитое, крепкое, сочное, саднящее сердце своей острой терпкостью (сутемень, закут, первопуток, сухлый, цветь, звень, сугорье, опадь, засевки, хмарь), тем, наконец, что даже в самых что ни на есть «кабацких» стихах, звучащих как вызов, чувствовалось постоянное стремление к самоочищению, любовь к людям.
Мы с братом Ростиславом были покорены поэзией Есенина, и оба, соревнуясь друг с другом, стали писать стихи, откровенно подражая любимому поэту. Стихов было написано много. Мы писали о полях, о перелесках, оврагах, о наших конях и коровах, о том,
Такими же стихами наполнялись и мои тетради. Я вспомнил об этом только потому, что, отыскивая источники своего бескорыстного стремления к слову, тревожащего душу желания рассказать людям о силе и красоте земли, о зеленом шуме лесов, о ласковости кобыл, коров, овец, голубей, о солнце и звездах, обо всем, что там, в запрятанной меж двух холмов деревушке, окружало нас, было горячо и беззаветно любимо нами, хотел признаться в том, что мы, безъязыкие, обратились к поэтическому учителю, наиболее близкому нам. Вместе с землей его поэзии учила нас познавать все доброе в мире…
Свои поэтические тетради мы с братом никому не показывали, ревниво то охраняя написанные нами строки от любопытных взоров младших Ангелины и Евгения, — что они могли понять в наших высоких порывах? Куда мы только не прятали заветные тетради в клеенчатых обложках! Зарывали их в пшеницу на чердаке, укрывали соломой, настеленной на русской печи, таскали с собой в поле и в ночное. При этом особенно побаивались мы отца, к тому времени остывшего к поэзии. Побаивались и потому, что в стихах наших, соответственно стилю «Москвы кабацкой», встречались и «притоны», и «суки», и «проститутки», и даже словечки похлеще, которым нас настойчиво учили старшие деревенские парни.
Каково же было наше удивление, когда однажды, прихватив с собой тетради, мы отправились с Ростиславом в поле, стали читать друг другу стихи и вдруг увидели сделанные красными чернилами поправки и приписки на полях, в которых мы сразу узнали твердый почерк отца. После поправок орфографических ошибок отец счел нужным объяснить нам все, чего мы не понимали. Он писал коротко и энергично: «Дурак! «Притон», а не «претон»… «Осёл! По смыслу, весьма дерьмовому, у тебя должно стоять слово «кобель», что значит самец собаки, а ты пишешь «кабель», что означает электрический провод». Таков был наш первый суровый редактор. К чести отца надо сказать, что он не отбил нас от поэзии, не издевался над нами в присутствии других, но считал необходимым грубовато повернуть наши путаные поэтические тропинки подальше от «кабаков» и «притонов».
Между тем шло время. Ростислав тоже окончил единую трудовую школу, одну зиму проучился в сельскохозяйственной профшколе, а я то работал в избе-читальне, то занимался ликвидацией неграмотности и ближайших хуторах. Подрастали и младшие сестра с братом. Мать постоянно настаивала, чтобы все мы учились дальше, но это влекло за собой необходимость навсегда распрощаться с землей, с полями, сдать выделенную нам земельную норму и всей семьей переезжать туда, где были учебные заведения.
После мучительных голодных лет отцу да и нам всем было жалко оставлять возделанные нами поля, расставаться с деревней, которая спасла нас от смерти, с простыми людьми, которых мы уважали и любили. Но делать было нечего. Другого выхода не было. Без нас, детей, отец с матерью хозяйство не потянули бы. И отец решился: написал в Народный комиссариат просвещения и вскоре получил назначение на Дальний Восток заведующим учебной частью сельскохозяйственного рабфака в поселке Завитая Амурской области. Все, что было нами приобретено за десять лет работы на земле — телеги, плуги, бороны, косилки, культиватор, — отец перед отъездом просил сельсовет передать организуемому в Екатериновке колхозу…