Отчаяние
Шрифт:
Предположим, я убил обезьяну. Не трогают. Предположим, что это обезьяна особенно умная. Не трогают. Предположим, что это – обезьяна нового вида, говорящая, голая. Не трогают. Осмотрительно поднимаясь по этим тонким ступеням, можно добраться до Лейбница или Шекспира и убить их, и никто тебя не тронет, – так как все делалось постепенно, неизвестно, когда перейдена грань, после которой софисту приходится худо.
Лают собаки. Холодно. Какая смертельная, невылазная мука. Указал палкой. Палка, – какие слова можно выжать из палки? Пал, лак, кал, лампа. Ужасно холодно. Лают, – одна начнет, и тогда подхватывают все. Идет дождь. Электричество хилое, желтое. Чего я, собственно говоря, натворил?
1-го апреля
Опасность обращения моей повести в худосочный дневник, к счастью, рассеяна. Вот сейчас заходил мой опереточный
Я подкрался к окну и осторожно отвел занавеску. На улице стоят зеваки, человек сто, и смотрят на мое окно. В толпе пробирается мой жандарм, его о чем-то рьяно спрашивает господин в котелке набекрень, любопытные их затеснили. Лучше не видеть.
Может быть, все это – лжебытие, дурной сон, и я сейчас проснусь где-нибудь – на травке под Прагой. Хорошо, по крайней мере, что затравили так скоро.
Я опять отвел занавеску. Стоят и смотрят. Их сотни, тысячи, миллионы. Но полное молчание, только слышно, как дышат. Отворить окно, пожалуй, и произнести небольшую речь.
Предисловие автора к американскому изданию
Роман «Отчаяние» был написан в Берлине, в 1932 году. В продолжение 1934 года он печатался в «Современных Записках», а в 1936-м берлинское издательство «Петрополис» выпустило его книгой. Как и все прочие мои книги, «Отчаяние», в противность предположению Германа Карловича, запрещено в прототипическом полицейском государстве.
В конце 1936 года, все еще в Берлине – где другой скотский режим уже завладел громкоговорителями, – я перевел «Отчаяние» для одного лондонского издателя. Несмотря на то что всю свою литературную жизнь я черкал по-английски как бы на полях моих русских сочинений, то была первая моя попытка (если не считать одного жалкого стихотворения, помещенного в кембриджском университетском журнале в 1920, кажется, году) воспользоваться английским языком с более или менее художественной целью. Перевод мой показался мне неуклюжим в стилистическом отношении, и тогда я обратился к одному довольно брюзгливому англичанину, которого разыскал через берлинское агентство, с просьбой прочитать то, что у меня получилось; он обнаружил несколько ляпсусов в первой же главе, после чего отказался читать дальше, потому что не одобрял содержания книги; полагаю, он заподозрил, что тут подлинная исповедь.
В 1937 году лондонское издательство Джона Лонга тиснуло «Отчаяние» в удобном издании, с напечатанным в конце книги систематическим перечнем их публикаций. Несмотря на это даровое приложение, книга расходилась плохо, а через несколько лет немецкая бомба уничтожила весь тираж. Сколько мне известно, уцелел только один экземпляр – мой собственный, но, быть может, еще два-три завалялись среди давно заброшенного чтива где-нибудь на темных книжных полках пансионов на взморье между Борнмутом и Твидмутом.
…………………………………………….. [1]
«Отчаяние», подобно всем прочим мои книгам, не предлагает никакого общественного комментария, не приносит в зубах никакого назидания. Книга эта не поднимает нравственного органа человека и не указывает человечеству верный выход. В ней гораздо меньше «идей», чем в тех сочных, пошлых романах, которые так истошно превозносятся в коротком гулком проулке, где ахи и шиканье перекликаются эхом. Изящной формы предмет или сновидение с отбивной по-венски, которые ревностному фрейдианцу могут привидеться в моих отдаленных пустынях, при ближайшем рассмотрении оказываются насмешливыми миражами, организованными моими агентами. Добавлю на всякий случай, что специалисты в области литературных «школ» поступят разумно, если на сей раз не станут невзначай притягивать сюда «влияния немецких импрессионистов»: по-немецки я не знаю, импрессионистов никогда не читал и понятия не имею, кто они такие. Зато я знаю по-французски, и вот интересно, разглядит ли кто-нибудь в моем Германе «отца экзистенциализма».
1
Выпущен абзац с объяснением перемен, сделанных в новом переводе на английский, где среди прочего был добавлен, или восстановлен, пассаж в полторы страницы в середине второй главы и сделан новый конец (см. прим. 3).
Эта книга менее белоэмигрантская,
В книге масса увлекательных разговоров, читать же последнюю сцену с Феликсом в зимнем лесу – одно удовольствие.
2
Что не помешало одному рецензенту из коммунистов (Ж. П. Сартру), который в 1939 году посвятил французскому переводу «Отчаяния» на редкость глупую статью, сказать, что «и сам автор, и его герой – жертвы войны и эмиграции». – Прим. Набокова.
Я не в силах предвидеть и предотвратить попыток найти в ретортах «Отчаяния» нечто от риторического яда, которым я напитал тон повествователя в гораздо более позднем романе. Герман и Гумберт схожи только в том смысле, в каком похожи друг на друга два дракона, нарисованных одним художником в разные периоды жизни. Оба они душевнобольные негодяи, и однако, есть в раю зеленая аллейка, по которой Гумберту позволено один раз в году гулять на закате; но никогда ад не отпустит Германа ни под какой залог.
Обрывки стихов, с одной повторяющейся строчкой, которые Герман бормочет в четвертой главе, – из стихотворения Пушкина к жене, написанного в половине 1830-х годов. Привожу его здесь целиком, в своем переводе, сохраняя размер и рифму, что вообще-то не рекомендуется и даже не дозволяется делать, кроме тех совершенно исключительных случаев особенного расположения звезд на небосводе стихотворения, один из которых здесь как раз и встречается.
’Tis time, my dear, ’tis time. The heart demand repose.Day after day flits by, and with each hour there goesA little bit of life; but meanwhile you and ITogether plan to dwell… yet lo! ’tis then we die.There is no bliss on earth: there’s peace and freedom, though.An enviable lot I long have yearned to know:Long have I, weary slave, been contemplating flightTo a remote abode of work and pure delight.«Обитель дальная», куда сошедший с ума Герман в конце концов удирает, удобно расположена в Руссийоне, где за три года перед тем я начал сочинять свой шахматный роман «Защита Лужина». Мы покидаем там Германа на невозможной, предельной высоте полного краха. Не помню, что с ним случилось впоследствии, – ведь от того времени меня отделяет пятнадцать других книг и вдвое больше лет. Не могу даже вспомнить, удалось ли ему снять тот фильм, который он предлагал режиссировать [3] .
3
Здесь Набоков имеет в виду английский, распространенный против русского, финал романа. Приводим его в нашем переводе (выделен текст русского подлинника):
Я опять отвел занавеску. Стоят и смотрят. Их сотни – мужчин в синем платье, женщин в черном, мальчишек из мясной лавки, девушек из цветочной, священник, две монашки, солдаты, столяры, стекольщики, почтальоны, письмоводители, лавочники… Но полное молчание, только слышно, как дышат. Отворить окно, пожалуй, и произнести небольшую речь… «Французы! Это всего лишь репетиция. Держите полицейских. Сейчас из этого дома к вам выбежит знаменитый фильмовый актер. Он ужасный преступник, но ему положено улизнуть. Просьба не давать жандармам схватить его. Все это предусмотрено сценарием. Французы, занятые в этой массовой сцене! Прошу освободить для него проход от дверей до автомобиля. Уберите шофера! запустите мотор! Держите жандармов, повалите их, сядьте на них верхом – им за это заплачено. У нас немецкая фирма, посему простите мой дурной французский выговор. Les preneurs de vues [кинооператоры], мой технический персонал и вооруженные консультанты уже разместились в вашей толпе. Attention! [Внимание] Мне нужен свободный проход. Только и всего. Благодарю. Теперь я выхожу».