Отдай моё
Шрифт:
Кровь стекала в тугую и неторопливую черную воду, вдоль берега белел ледок, и была какая-то густая предзимняя правота, – и в этой крови, и в большой тёмной печени, всё норовившей съехать, стечь, куда её не положи, и в нежном и желтом чешуйчатом жире, которым были обложены внутренности, вообще во всём этом горько пахнущем переваренными тальниками, парящим и чистом нутре, где так хорошо было подстывшим рукам. Потом сплавлялись к избушке, кидая спиннинги.
На ровном и глубоком, метра полтора, плёсе, брали ленки. Пока Хромых тащил одного, второй погнался за Митиной блесной, и, идя впритык, дошел почти до лодки. Митя попытался подсечь его, топя и поддергивая блесну, но ленок выписал вокруг неё шальную и упругую
Поймали по нескольку ленков, а ниже, в длинной и узкой яме под берегом с полмешка щук на корм собакам. У избушки лодку затащили в ручей на камни. Выйдя в сумерках, Митя долго, прищурясь, смотрел на несущуюся вдоль бортов воду, и окруженная белой пеной лодка с окаменевшим мясом казалась вечно подымающейся вверх по ручью.
– Ну вот. Еще один трудовой день, – сказал Геннадий, выкладывая на дощечку серый вареный язык, наливая по стопке, и по-хозяйски убирая бутылку.
Уже лёжа на нарах, он рассказал, как след соболя привел его к высокому кедровому пню, он ударил по нему топориком, половина пня отвалилась, и Гена отшатнулся: из ниши выпал детский скелет. Оказывается, остяки хоронят своих детей в колодах, сшитых деревянными шпильками, причем обязательно лицом к реке. Старый охотник-кет сказал Гене, что хоронить детей в земле грех, пока у них зубов нет, "их все равно земля не удёрзит – они улетают". Поэтому и хоронят их в лесине, чтоб они не вернулись в чум.
Взрослых закапывали в землю, обмыв в чуме и одев в лучшую одежду. В одежде делали прорези, отрезали кончики обуви – чтобы душа вышла. Она должна была помогать детям покойного. Около могилы оставляли дымящийся костер: "Далеко не ходи, вот тебе огнишко".
Уходили от могилы гуськом. Сзади всех шел отец покойного или другой старый человек. Он клал позади себя поперек тропинки палку, чтобы покойник не пришел в чум. Говорили, чтоб не оглядывался назад, мол, дорога твоя на белый простор закрыта.
Выходило, что с одной стороны хотели задобрить покойного, заручиться поддержкой в будущем, с другой – наоборот оградиться, обезопасить себя. " Как дети", – подумал Митя.
Гена подтопил печку и захрапел, а Митя представлял детские души, улетающие из земли странными птицами, и вспоминал, как умирала бабушка. Когда она отошла, они с мамой, стыдясь наготы, плотно прикрыли её тело одеялом, и медсестра, пришедшая сделать бальзамирующий укол, устроила истерику: надо было прикрыть простыней, а не тёплым одеялом. "– Вы мою жизнь под угрозу ставите!" – орала сестра, и на фоне горя её забота о собственной жизни казалась чудовищной.
Хромых иногда весной по насту заезжал на участок через Дальний. В один из таких заездов он обронился, что собирается ехать за дерёвами – заготовками для лыж. Митя попросился в напарники.
– Когда за дерёвами поедем? – спросил Митя через несколько дней Геннадия по рации, – а то так без лыж и останемся.
Гена сказал, что некогда, а наутро загремел "буран" у крыльца, и грохнув в сенях карабином, он ввалился одетый в дорогу.
Стоял
Больше всего интересовало, как Гена выбирает ёлку. В ельнике лежал крепчайший наст. Они с полчаса бродили, и Гена делал на стволах затёску топором и, зачистив мерзлую болонь, смотрел на слои, которые должны быть прямыми и вертикальными. Наконец выбрали и свалили ель, отпилили кряж. Из нетолстой наклонной березы, в белую древесину которой острый топор входил легко и косо, Гена вытесал колотушку, а из привезенной с собой листвяжной получурки – три острых и гладких клина. Накололи кряж с торца. Гена приставлял лезвие топора, а Митя, взяв колотушку за сыро-холодную рукоятку, ударял, а потом в образовавшуюся щель вставили клинья и били по ним колотушкой.
– Не торопись, жди пока сама треснет. Ей только помогать надо.
С каждым ударом клинья всё глубже уходили в торец, разваливая ёлку на две плахи. Ширилась щель, после удара, дерево продолжало само, скрипя, расщепляться, трудно слезая с редких сучков. Здесь-то и требовалось не торопиться. Когда клинья были уже ближе к концу, кряж с гулким колокольным звуком разлетелся на две ровные, в продольных жилах, плахи. Гена указал на продолговатые пазухи, заполненные прозрачной, как мёд смолой:
– В мороз дерево качает ветром, древесина лопается, и смолой это хозяйство заполняется. Ладно, сейчас на доски колоть будем.
Точно так же, действуя клиньями и колотушкой, раскололи обе плахи, и получилось пять досок – четыре на лыжи и лишняя серёдка. Когда кололи последнюю доску, скол пошел было вбок, но Гена уверенно сказал:
– Если сойдет – мы её с другой стороны заколем.
Пока перекуривали, рассказал, как исколол на плашник для крыши отличную сухую и толстую ёлку, а напарник ругал его: "-Не мог на лыжи оставить", и как потом взял с крыши пару досок на лыжи, и дальше брал ещё не один год, залатывая крышу избушки "всякой бякой".
Когда валили и кололи вторую ёлку, пробрасывал снежок. Митя оступился в наст, таща плахи к саням, и даже в пасмурном свете глубокий след был бесконечно синим изнутри. Казалось синева шла от самой Земли, и почему-то Земля вдруг представилась откуда-то совсем издали – синей и маленькой. Когда пили чай Гена сказал задумчиво и твёрдо:
– Скоро за гусями поедем.
И добавил:
– Да… Клин – великое дело. Дед у меня сто два года прожил. Раз листвень принесло, – Гена показал руками, – здоровенная, витая, страшное дело. С ней никто и возиться не стал, хватало леса, а дед её испилил и клинышком на поленья переколол.
Митя представил крепкого, как кряж деда, которому казалось, что непорядок, если деревина так и останется лежать или где-нибудь затонет, замытая и избитая льдом, и её тысячелетнего настоя жар никому не пригодится.
Вернулись с полными санями дерев, которые теперь предстояло строгать и загибать в специальном станке – бале.
А дело вовсю катилось к весне. "Деревня вытаивает, по угору не проедешь – мало снега, зато на Енисее ещё зима, ещё ледяным ветром вовсю студит, катает дорогу. Почему весной время как с цепи срывается?" – писал Митя в дневнике, глядя в окно на длинные размытые облака, за горизонтом будто стянутые в узел, и оттуда как вожжи, веером расходящиеся по всему небу. И продолжал за полночь: "На дворе подмораживает после длинного апрельского дня. Снег у крыльца утоптан до влажного блеска. Непривычно мягкий кедрик пошевеливает иглами, а в вышине вздрагивает оттаявшими звездами нестрашное черное небо. Солнечными днями снег по краю угора тает и отступает, а ночью застывает косой и игольчатой щеткой – кораллами и губками, глядящими на юг. С каждым днем иглы всё короче, и, кажется, прячутся в землю до осени.