Отец Джо
Шрифт:
Однако субъекты интересовались мной. Подросток в гостиной означал только одно — потенциального послушника. Да к тому же такого юного. Очень интригующе. Они ходили вокруг да около, пытаясь разузнать, с кем я тут знаком, намекали на ужасы, подстерегающие меня на пути затворничества. Я преисполнился еще более мрачных предчувствий, что вызвало очередной шквал туманных намеков, после которых меня можно было уже выносить. На помощь пришел Бен — он сказал, что я приехал повидать отца Уоррилоу. «Ага-а…» — промурлыкал один субъект, многозначительно хмыкнув; позже я узнал, что отец Джозеф — а все монастырские фаны называют своих душек по именам — монах совершенно особенный.
Подошло время ужина. Мы потопали вниз по лестнице, и колени у меня дрожали — я предчувствовал
Во время ужина я был как в тумане. Трапезная оказалась огромным, красиво освещенным помещением без всяких украшений. Монахи расселись на тяжелые скамьи вдоль стен; они трапезничали в полном молчании, такие же непроницаемые как и в тот раз, когда выходили из церкви. Гости сели за длинный стол по центру, спинами к монахам — те могли видеть гостей, однако гостям, согласно правилам этикета, не полагалось разглядывать монахов. Я спиной чувствовал пронзительный взгляд моего будущего инквизитора хотя и не знал, где именно тот сидит; я чувствовал, как он оглядывает меня с головы до ног, обдумывая, с какой стороны взяться за дело.
Один монах стоял за аналоем и вслух читал нечто душеспасительное из «Жития святых». Насколько я помню — хотя в тот момент и пребывал в довольно жалком состоянии, так что могу несколько исказить сюжетную линию — святая, житие которой нам ставили в пример, была мученицей еще раннехристианских времен. Мучители — по всей видимости, римляне — отрубили ей руки-ноги и все, что только можно было отрубить, превратив в сочащийся кровью кусок мяса с головой, а она все равно выкрикивала имя Спасителя. В конце концов они отрубили и голову, но голова продолжала радостно агитировать за веру в воздаяние в мире ином. История не больно-то аппетитная, но мне и так было не до еды.
Последовала еще одна молитва — повечерие — последняя за день, и снова звучали дивные, красоты неописуемой песнопения в уже сумеречной церкви. Но даже они не утешили меня. Через того самого брюзгливого старого монаха было передано окончательное и бесповоротное: отец Джозеф Уоррилоу встретится со мной после повечерия. Всенепременно. Мне полагалось ожидать его в своей келье.
И вот мы с Беном сидим в моей комнатушке с крошечными оконцами. Снаружи темно и холодно, льет дождь. Теперь уже никуда не сбежишь. Я не понимаю, почему Бен сидит со мной — то ли в качестве поддержки, то ли как обвиняющая сторона. Но попросить его выйти я не решаюсь — день подходит к концу и настает время Бена. Совесть подсказывает мне, что у него есть полное право остаться. Моя совесть, своим становлением во многом обязанная именно ему…
Вдруг послышался звук шаркающих по коридору сандалий, шелест длинных одежд. Дверь открылась, и на пороге показалось самое странное из всех человеческих существ, когда-либо виденных мною.
Глава четвертая
Сначала о сандалиях.
Огромные, они косолапо торчали из-под свободно спадающих, шелестящих складок сутаны. В сандалиях — ноги с невообразимо плоскими ступнями. Даже толстые черные носки не могли скрыть хронические шишки.
Шишковатыми оказались и большие розовые руки, лангустами торчавшие из-под обтрепанных по краям черных манжет, и тощая шея, тянувшаяся из поношенного черного воротника, и огромный, поражающий воображение кадык.
На мясистом треугольном носу красовались старомодные очки, должно быть, пережившие еще Первую мировую. И венчали все это великолепные, гигантских размеров уши, не уши — крылья, приставленные к сужавшемуся вверх бритому черепу. Большие гуттаперчевые губы растянулись в потешной улыбке.
Отец Джозеф Уоррилоу был точь-в-точь персонажем из мультфильма, вот только не двухмерным, а трехмерным.
— Бен, дорогой мой! — он подошел к Бену, широко раскрыв объятия, но Бен, не будучи
— Выходим, Бен, выходим, — улыбнулся он открывшему в недоумении рот Бену; когда дверь начала закрываться, тот запротестовал. — Нам с Тони надо переговорить с глазу на глаз.
Подойдя ко мне, отец Уоррилоу вместо разговора сначала обнял меня. А потом от души чмокнул в щеку — ни дать ни взять встретились два старинных приятеля.
— Дорогой мой, и погодку же ты притащил за собой, просто жуть.
Монах подхватил полы рясы и плюхнулся в единственное кресло.
— Ну да в Страстную неделю всегда так сыро. А вот на светлое Христово Воскресенье выглядывает солнышко, уж это непременно!
Он говорил торопливо, эмоционально, как истый британец, его «р» постоянно грозило перейти в «в».
Я подошел к нему, собираясь преклонить колена — как перед отцом Смогом, когда тот, рассевшись в своей берлоге, выслушивал мою исповедь.
— Нет, нет, нет… — запротестовал отец Уоррилоу, произнеся «нет» чуть ли не двадцать раз. — Сядь-ка рядом.
Он потянулся за деревянным стульчиком, подвинул его к креслу и похлопал по сидению.
Я сел. Даже не глядя на меня, отец Уоррилоу взял мою руку в свою, большую и на удивление теплую, и положил на подлокотник кресла. Огромные подвижные губы монаха несколько раз сомкнулись и разомкнулись; он быстро-быстро заморгал и наконец закрыл глаза. По-видимому, так он сосредотачивался. Его рука, лежавшая на моей, слегка обмякла, и я почувствовал идущее от нее тепло. Такая интимность момента поначалу ошеломила, однако нечто более сильное привлекло мое внимание. В комнате установилась тишина, та самая, какую я заметил, когда мы только-только приехали. Только на этот раз никаких мрачных предчувствий у меня не возникло. Я почувствовал покой — он как будто растекался по моему телу, я ощущал его как горячий чай, согревающий в холодный вечер. Впервые за долгую неделю мои страхи растаяли, все до единого.
— А теперь, дорогой мой, — произнес отец Уоррилоу с закрытыми глазами, — расскажи мне. Расскажи все.
Что я и сделал. Я рассказал ему, как мы с Лили познакомились, с чего и где все началось, рассказал о том, что говорили друг другу, рассказал о поцелуях, об экзистенциальной тишине, о том, как мы обманывали Бена, о сумраке в трейлере, о противостоянии тевтонского и галльского, о посвящении в тайны веры, о параллелях с Грэмом Грином, обо всем, что только вспомнил.
Губы отца Уоррилоу продолжали смыкаться и размыкаться, веки иногда вдруг начинали быстро дергаться, однако глаза оставались закрытыми — он слушал без комментариев, внимая всему, что бы я ни говорил, он как будто медитировал над моим рассказом, шептал время от времени «да, да, да», впитывая мою историю всем своим нескладным, бугристым телом. Когда я доходил до моментов, казавшихся мне нелепыми или смешными, он улыбался и кивал, но не смеялся. Единственный раз отец Уоррилоу нахмурился, когда я ввернул что-то самоуничижительное на тему mea culpa [10] — оно будто бы показалось ему неуместным в потоке повествования.
10
Моя вина (лат.).
Но мы неумолимо приближались к той части, тому переломному моменту, несчастному концу, которого я страшился больше всего: когда мой прелюбодейский взгляд упал на груди чужой жены, мои прелюбодейские руки проникли под платье чужой жены, а мои прелюбодейские пальцы потихоньку пробирались к ее сокровенному. Однако к величайшему моему изумлению эта часть была воспринята так же, как и все сказанное ранее. Губы отца Уоррилоу продолжали шевелиться, глаза оставались закрытыми. Он не сомкнул губы плотнее, его веки не дрогнули. Я не заметил ни тени ужаса или возмущения, которых ожидал.