Отец Джо
Шрифт:
В немногословных беседах — а чаще всего между нами устанавливалось долгое, мучительное молчание, которое она называла «экзистенциальным», — речь заходила о том, следует ли нам вообще беседовать, да и быть вместе, если уж на то пошло, нам, проклятым любовникам, охваченным муками безнадежной, порочной связи, противостоящим неодолимому соблазну сосуществования в одном городе, графстве, стране, на одной планете, в одном измерении. «То, что происходит между нами… это так скверно, — говорила она, — такой жуткий грех, мы как будто играем с огнем! Ах, зачем только мы встретились, зачем нырнули в этот котел кипящих чувств, из которого никак не выбраться!»
Все эти охи-ахи были для меня в
Но первый робкий поцелуй случился уже давно, и с тех пор мы целовались не раз. Я испытывал все большее беспокойство и с тревогой ждал, каким окажется следующий «котел кипящих чувств, из которого никак не выбраться».
И вот однажды, промозглым субботним утром, в самом начале весны, пришедшей в зеленый-презеленый Хартфордшир Англии на планете Земля нашей Вселенной, в год 1956-й от Рождества Христова мне выпало узнать это.
Она стояла в дальнем конце трейлера, служившем кухней, перед раковиной с горой немытой посуды. У нее за спиной было широкое окно, в котором виднелся залитый участок земли. Участок тянулся до самой реки, угрюмой и вздувшейся под струями дождя; в огороде пробивались жалкие верхушки беспорядочно натыканной растительности.
— Стоит ли? — претерпевая невыразимые мучения, сдавленно всхлипнула она.
— Думаю, стоит, — ответил я, не имея ни малейшего понятия, о чем речь.
— Но… но… — она никогда не ограничивалась одним «но», вставляя два, а то и больше. — Это же конец, мы не сможем повернуть назад, мы все потеряем!
— Ну тогда, — произнес голос взрослеющего разума, — наверно, не стоит.
— Да! Да! Нет! Нет! Разве мы в силах удержаться?! Я вся горю! Отбросим предосторожности! Отвернись!
Я так и сделал — отвернулся и закрыл глаза; меня охватило сумасшедшее возбуждение, целиком, от пяток до ресниц. Чтобы это ни было, вот оно! У меня за спиной слышались таинственные шумы; шорох одежды, расстегиваемых крючков и молний, горячее, натужное пыхтение…
«Повернись», — хрипло прошептала она. Я повернулся. «Открой глаза». Я открыл. Она стояла с закрытыми глазами, склонив голову набок, длинные волосы откинуты на белые, хрупкие, обнаженные плечи — Мадонна Мороси в раме из залитого дождем широкого окна. Я нервно опустил взгляд на ее груди. Они оказались маленькими, слегка разными по размеру и плосковатыми. По правде говоря, очень плоскими. И соски выглядели какими-то чересчур большими. Наверняка ребенок, с виду милый малыш, был тем еще обжорой.
Впервые в жизни я увидел груди живьем. Если не считать соответствующие журналы. Интересно, у всех такие? Я как раз прочитал «Четыре квартета», [1] и образ старика Тиресия с морщинистыми грудями все стоял перед моим мысленным взором.
Потом она поцеловала меня. Ее губы, да и все лицо, горели, как у моего младшего брата, когда тот лежал с температурой. Она придвинулась ближе. Сквозь ткань рубашки я почувствовал тепло ее кожи, потом — прикосновение чего-то, должно быть, сосков. Я сунул руку под платье — между животом и бедрами. «Нет! Нет!» — зашептала она, накрыв мою ладонь. Но в то же время
1
Поэма Т. С. Элиота.
Впервые Бен и Лили появились в местной католической церкви год назад. Она — миниатюрная и стройная, он — большой и мускулистый, на голову выше жены. Несмотря на порядочный срок беременности, она надела длинное облегающее платье-сорочку, подчеркивавшее налитые груди и выпирающий живот. Открытые кожаные сандалии демонстрировали крохотные стройные ножки. Среди собравшихся воскресным утром прихожан — большей частью старомодно одетых вдов-англичанок, страдавших от похмелья рабочих-ирландцев и пепельно-серых матерей с шумными выводками — Лили выделялась своим нарядом, не лишенным богемности.
Глядя на Бена, можно было подумать, будто тот всю ночь подвергал себя действию электрошока. Густые жесткие волосы топорщились клочьями, одежда всегда была мятой и точно где-нибудь расстегнутой, а на носу сидели видавшие виды очки с невероятно толстыми стеклами в черепаховой оправе.
Похоже, у них не было друзей, и они держались особняком; о том, где живут, не знал никто и меньше всех — наш древний, пропитый приходской священник отец С. Мог (Сэмюэл Мог: мы, мальчишки, прислуживавшие в алтаре, прозвали его отец Смог).
В положенное время на свет появился малыш Бутл; Лили носила младенца в какой-то нарочито крестьянской манере — с упором на бедро. Пол ребенка оставался загадкой, на младенце не было стандартных опознавательных знаков розового или голубого цвета; в любое время года его заворачивали в нечто, что моя мать язвительно называла «этими пеленками». Про Бутлов мало что знали, разве только то, что Бен занимался какими-то секретными исследованиями — как-то связанным с ракетами или реактивными самолетами. Поскольку церковь была тем единственным местом, где они встречались с нами, мирянами, выяснилось также, что Бен весьма набожен. Кроме воскресной мессы он посещал и необязательные службы, к примеру, вечерний розарий, во время которого молились за советских безбожников.
Вообще-то мы нигде не пересекались, но в мои обязанности входило прислуживать во время мессы. Эту свою обязанность я ненавидел не только по причине зубодробительной латыни, но и потому, что отец Смог в последний раз чистил зубы в честь победы над кайзером Вильгельмом и своим дыханием сразил бы наповал самого святого Франциска не гнушавшегося ухаживать за прокаженными. Во время омовения рук, когда алтарнику полагалось окропить руки священника помазанное лицо святого отца приближалось к моему почти вплотную, и это было похоже на газовую атаку в окопах французского Вердона.