Отец-лес
Шрифт:
Вот лось, а вот лиса, вот заблудившийся татарин из Касимова на лохматой лошади, воин в островерхой бараньей шапке, с луком и колчаном у бедра, а вот снова лиса, и кабаны стадом в десять голов — громадные бурые свиньи и совсем маленькие полосатые поросята. А там и духовой мастер леса прошёл, чумазый углежог и смолокур с топором на плече или приблудный грибник в парусиновом картузе, конторщик из завода Баташовых, промелькнувший через поляну, едва влача ноги и таща в руке пустую корзину — он чуть не погиб, этот конторщик, день и ночь проплутав по мещерским болотистым мшарам. И снова стадо кабанов, их на этот раз штук тридцать — лупят галопом через снег поляны, подгоняемые недалёким рёвом голодного медведя-шатуна, и сам медведь, с неопрятной шерстью, измазанной в собственном кале, тоскливым ходом, шевеля выпирающими лопатками, проследовал краем поляны. И снова лиса — зырк по сторонам, прыг за ёлку, осыпанную свежим снегом, — и вновь лето, многотравье буйное, разноцветное и яркое, тишина и дух покоя, как в раю, а потом светлый сентябрь, золотая осень. На край поляны выходит Николай
Лес всё это видел совокупно как одну картину — вернее, как беспрерывный кинофильм, в котором все действия происходят на одной и той же лесной поляне, но в отличие от тех кинокартин, которые смотрят люди, видение для Леса продолжалось не час и не два, а безначально и бесконечно, ибо Лес не ведает течения времени. Тураев Николай стоит, заложив руки за спину, и смотрит, как мужики из Княжей копают колодец: двое оборванцев склоняются над ямой, вытягивая бадью с землёю, затем подают в этой же бадье заготовленные колоды для сруба; шахта вырыта уже довольно глубокая, а воды всё нет, и это беспокоит барина — вдруг её не будет совсем; но вода всё же появляется, и она блестит далеко внизу, помаргивая там, в сырой глубине земли — комья земли сыплются вниз из-под ног Тураева Степана, сына Николая, он нагнулся над краем давно заброшенного колодца в тот день, когда приполз с войны на лесную поляну своего детства, еле живой дотащился до той мерцавшей в его гибельной памяти опушки леса, где он впервые в жизни нашёл огромный белый гриб, совсем недалеко от колодца, что предстал теперь его взору без верхней надземной клетки сруба — просто квадратная яма вровень с землёй, заглянув куда он угадал в глубине блеск недосягаемой воды.
Той самой колодезной воды, глоток которой вмиг приободрил полумёртвую от усталости и жажды Анисью, мать Степанову, когда она впервые пришла к Колину Дому, — внезапно наткнулась на него прямо в лесу где она проплутала с вечера и всю ночь и весь наступивший затем жаркий комариный день в поисках запропавшей коровы. Перепоясанная верёвкой рыжеголовая с потным лицом, молодая баба первым делом протрусила, мелькая стоптанными лаптями, к колодцу, кинула прикольцованную к цепи бадью в дохнувший холодом зев сруба, и когда ворот замолотил с устрашающей быстротою, со свистом махая в воздухе железной изогнутой рукоятью, Анисья умело притормозила грубой ладонью бревенчатый вал ворота, с которого разматывалась цепь, и бадья шлёпнулась на воду без лишнего шума, сразу перевернулась и потонула — из глубины вытянула его, легко налегая всем плечом на изогнутую рукоять, вытянула мокрую бадью на край колодца и клоня её, проливая при этом воду на свою большую как каравай, грудь, припала испёкшимся ртом ко сверкающей струе, закрыв глаза от блаженства.
Этой вечерней минуте Степан Тураев и был обязан тем, что позднее явился на свет человеком, что Анисья стала ему матерью, а Николай Николаевич отцом, — ибо в ту минуту нестарый холостой барин вышел на крыльцо, шлёпая по доскам босыми ногами, хотел кликнуть конюха Ивана, чтобы закладывал гнедого в легковые дрожки — ехать в имение к брату Андрею, и увидел возле колодца рыжеволосую молодую бабу: как пьёт она, пригнувшись к бадье, и вода льётся через край, низвергается ей на грудь, огибает извилистой струёй эти выпирающие из сарафана холмы и далее падает на землю сверкающими крупными брызгами. «Эй, откуда ты такая, голубушка?» — приветливо окликнул Анисью молодой барин. «Княжовска… — поспешно оторвавшись от бадьи, выпрямилась, смахнула ладонью капли воды с подбородка. — Коровку ищу, барин, коровка вечор пропала, дак не нашла. Сама заблудилась, ночь ночевала в лясу». — «Ну и как вода? Нравится?» — улыбаясь и не зная, что другое сказать, спрашивал Николай Николаевич. «Вода скусная, — отвечала Анисья звонким голосом, на лёгкий крик, каким разговаривали все княжовские бабы. — Аж зубья ломит». — «Чья будешь?» — «А Евпаловых. Гурьяна Ротастого сноха. Евпалов Прошка мужик мой». — «Что-то не знаю такого». — «А он у меня в Порт-Артуре служит солдатиком». — «Дети есть?» — «Доцка одна». — «Пойдёшь ко мне кухаркой или огородницей?» — спросил Николай Николаевич, и сердце его вдруг настороженно замерло. «В кухарки бы пошла, — быстро оглянувшись вокруг и с такою же настороженностью, как и чувство сердца его, ответила барину Анисья. — С Гурьяном договаривайся».
Так у свежего, ещё белого колодца происходило то, что являлось новым ходом, очередной комбинацией среди неисчислимых замыслов Леса, который творил новую жизнь нехитрым способом, сводя воедино два начала: как бы брал в одну руку женщину, во вторую мужчину и тесно сближал их друг с другом, пока они не соединятся естественным образом в одно целое и не затеплится в недрах этого целого капля новой жизни. Когда рыжая Анисья в дебрях сосняка у речки Байдур искала корову, то уже забрезжила у Леса мысль-надежда, идея, что может появиться на свет младенец мужского пола, которого поп Грачинский, отец Венедикт, окрестит Стефаном в честь излюбленного своего святого апостола-мученика; а когда изжаждавшая баба пила из бадьи у колодца, щедро лия воду себе на грудь, мысль Леса окрепла и надежда его стала почти наполовину исполнимой. Окончательному торжеству замысла поспособствовали две войны, случившиеся у России: с Японией,
И, понимая наконец свою нерасторжимую связь с Лесом, вернувшийся живым со второй мировой войны Степан Николаевич Тураев расплакался от сложного чувства счастья, почали и бессилия, которое охватило его при виде разрушенного, обросшего колючей ежевикой колодца. Он в то же лето решил вновь отстроить колодец, взялся за топор и пилу, нарезал и натесал новых плах для колодца, благо менять в глубине его оказалось не нужным, ибо старый сруб был до самого дна сложен негниющими дубовыми колодами, — пришлось только четыре ряда спустить под землю, а над землёю поднять срубик в три венца. Но ворот сделать было невозможно: не достать железа на оковы, на рукоять, на ось, не достать и цепи. Степан выстроил и отладил славную систему — журавль с длинной тонкой жердью вместо цепи, с противовесом из дубового пня.
И вновь колодец стал давать чистую воду, которая с первой же пробы так понравилась Анисье, и уже после, привыкнув за долгие годы к ней, не могла она пить иной воды, а когда пришлось покинуть насиженное место, бросить всё и спасать жизнь на чужбине, Анисья на городском житье из всех чувств, связанных с утратами прошлого, сильнее всего ощущала тоску по воде из своего колодца. Оттого и Степану Тураеву, тысячу с лишним дней провёдшему на войне и в лагерях, в плену, не было дня из этой тысячи, когда б не померещилась хоть на миг сладкая прохлада родной колодезной воды.
Новой журавлиной жизнью колодца предполагалось быть временной, недолгой, но потекла вода из неё — и протекла на двадцать с лишним лет, он и забыл вначале, в первые годы на кордоне, что вернулся, собственно, умирать в родные места, а не жить дальше, и вспомнил об этом лишь двадцать лет спустя, когда его старшая дочь Ксения, приехав на каникулы из Рязани, где училась в педучилище, однажды ночью кинулась в колодец, и он проснулся от страшного гвалта двух своих лаек и фокстерьера Пипа, которые кружились в темноте вокруг колодца, дико сверкая глазами, вздыбив на загривках шерсть, и он луч электрического фонаря направил вниз, в черноту колодца, там что-то ворохнулось мокрое, облепленное блестящей тиной, и вдруг на поток света попали глаза Ксении — они сверкнули в темноте, как и у собак, и это звериное полыхание дочерних глаз почему-то больше всего поразило отца. Степан вмиг ослабел, фонарь запрыгал у него в руке, он крикнул, всхлипывая, в чёрный зев колодца: «Миленькая, потерпи! Я тебе щас ведро подам!» — и кинулся, воздев руки в темноте, ловить висевшее над колодцем ведро. В тот раз и переломилось длинное жердевое плечо журавля — когда вверху затрещало, Степан вмиг догадался, в чём дело, потому что во всё время бешеной, напряжённой суеты подсознательно боялся именно того, что старая жердь переломится, а когда это случилось, не стал даже кричать жене, которая тоже выскочила в ночной рубахе из дома и с воем повисла на противовесе журавля, — Степан лишь крепче вцепился в шест и осторожно, пошире расставив ноги, стал на весу выбирать тяжкий груз из колодца… Потом жена увела мычавшую в темноте, ляскавшую зубами дочь в избу, а Степан остался у журавля, сел на сруб и надолго поник головою.
И хотя вокруг была темень непроглядная — но тотчас в его глазах вспыхнуло яркое видение совсем иного света, не принадлежащее никакому времени из всей его прожитой жизни: он усидел пёстрый, мелькающий бал-маскарад, нагие плечи танцующих женщин, которых бережно вели обнявшие их мужчины в масках, и даже грянула музыка. Но тотчас же всё исчезло, и музыка оборвалась на полутакте, в руку ткнулось что-то холодное, влажное поначалу, затем тёплое и лохматое — подошёл с ласкою и успокоением к хозяину фокстерьер Пип — и его хозяин не придал никакого значения внезапному видению, слишком потрясённый только что случившимся несчастьем, непонятным и чёрным. Он ещё ниже поник головою, погладил Пипа и шёпотом стал сокрушаться и упрекать себя, почему до сих пор не собрался устроить добротный колодец на кордоне или хотя бы не сменил старую высохшую жердь журавлиной плечины. Тогда и вспомнил Степан, при каких обстоятельствах он наспех перестроил колодец двадцать лет назад, когда жить ему тоже не хотелось — и всё же нашлись у него силы починить дубовый сарай и колодезь, и вот, гляди-ка, прожито больше двадцати лет, дом новый выстроен на кордоне, жену привёл из Кочемар, народили с нею троих детей, Ксенюшка старшая…
Кроме неё были сыновья Антон и младший Глеб, который единственным из детей оказался любимцем Леса. Антон же, его старший брат, к Лесу с детства имел враждебное, непримиримое отношение, никогда не отходил от избы, а если и удалялся, то только по дороге, — и когда он чуть оперился, то улетел из отчего дома в Ленинград, поступил в мореходку и стал моряком, с тех пор никогда больше не появлялся на лесном кордоне… Редко навещала дом и Ксения, теперь одинокая учительница в совхозе под Боровском, её-то больше всех жалел отец, в особенности после той непонятной попытки утопиться в колодце, и она любила отца и, когда умерла мать, хотела забрать Степана Николаевича к себе, в казённую однокомнатную квартиру с видом на реку Протву, но лесник наотрез отказался и от тёплой квартиры, и от дочериных забот, и от мирной пенсионерской рыбалки на Протве.