Отголосок: от погибшего деда до умершего
Шрифт:
«Марта, ты совсем не разбираешься в классической музыке?» – услышала я Олафа. Я не ожидала от него таких прямых вопросов. «В похоронной – не очень», – поспешила соврать я, классическую музыку я не знала, впрочем, современную тоже, но мне не хотелось признаваться в этом Олафу, кроме того, врать ему мне нравилось. Олаф был вежливым человеком и по обыкновению воздерживался от выставления напоказ невежества своих клиентов. Впрочем, похоронную музыку я ненавидела, помню, как отказала в месте помощника одному талантливому юристу потому, что во время собеседования его мобильный телефон приобщился к нашему разговору общеизвестной мелодией Шопена.
«Ты ошиблась, это не Вагнер. Это первая часть Пятой симфонии Малера, если вслушаться, сразу поймешь, что это – настоящий военный марш. Мне показалось это уместным, жаль, что я не мог проконсультироваться с твоим
«Раввин?» «Да». «Мы решили, что это лишнее. Не нужно потакать сумасбродству, измученная болезнями душа барона, готовящаяся отправиться на небеса, имеет право на отдых и однозначность. Никакого искусственного еврейства, никаких волнений. И конечно, никаких раввинов. В свое время к барону приходил отец Ральф, диалога у них не получилось, но это не из-за отца, а из-за твоего деда, он хотел диалога исключительно на своих условиях, а отец Ральф такое отношение мог стерпеть только от Папы».
Я улыбнулась, Олаф сделал вид, что не заметил этого. «А Папа – только от Бога, и то этот факт не доказан», – не удержалась я от комментария. Но чему-чему, а мастерскому игнорированию неудобных вопросов учат всех юри стов. А герр Кох был отличником.
«Теперь о людях, которые здесь присутствуют. Как ты поняла, это – герр Теодор, он директор этого… ээээ». «Крематория?» – решила помочь ему я. «В определенном смысле. Второй мужчина – из Министерства юстиции, его звать Клаус Рéрихт, ты должна понимать, что его присутствие здесь обусловлено его должностью и ээээ… военным прошлым господина барона. А женщина – лечащая медсестра барона, фрау Тереза, она неотлучно находилась при герре Вайхене в последние месяцы его жизни».
Клаус Рерихт. Он точно мне был знаком. Когда узнаёшь не только лицо, но и имя человека, это свидетельствует о том, что ты уже наверняка его где-то видел. Мне показалось, что и герр Рерихт узнает меня, и я решила поздороваться, но Теодор лишил меня этой возможности. Началась церемония прощания.
Дед оказался очень похожим на папу, я вздрогнула, будто увидела в гробу отца. Похудевшего, старого, измученного болезнями отца. Когда я приблизилась, чтобы поцеловать его (я решила, будь что будет, но я его поцелую в лоб), заметила, что на деде были разные ботинки. Они были совсем разные. Отличались друг от друга не только цветом (правый ботинок был черный, левый – бежевый с выдавленным синусоидным узором, который окутывал носок, будто кто-то старался набросить на него лассо), но и формой, качеством и длиной шнурков. «Что это такое? Вы вообще видели его обувь?» Я собиралась спросить об этом шепотом у Олафа, но меня услышали все.
«Господин барон не любил одинаковых вещей, они усиливали его беспокойство, он очень нервничал, когда видел что-то одинаковое», – объяснила мне медсестра Тереза. Она была права, по крайней мере, отправляться в печь в одинаковых вещах мой дед не собирался. Носки были разными. Пуговицы тоже.
Преимущество кремации заключается в том, что не успеешь ты вцепиться в человека, как его поглощает пламя. И если я видела людей, которых невозможно было оторвать от гроба, уже опускаемого в могилу, то увидеть людей, которые бы вместе с гробом лезли в печь, мне не приходилось. Ты успеваешь только подумать о том, что на нем непарные ботинки, пуговицы и носки. А еще успеваешь узнать о том, что парные вещи его бесили, как пламя уже слизывает черты того, кто все время был для тебя мертвым, незнакомым и далеким.
«Все позади, дорогая», – сказал Олаф и обнял меня, не прикасаясь. Где этому учат? «Мне нехорошо», – честно сказала я ему, заметив, как вроде бы знакомый мне Клаус Рерихт, присутствующий здесь по делам службы, потянулся за салатным бокалом и куском рыбы.
«Я теперь поняла, кого он рисовал», – услышала я кого-то снизу. Это была фрау Тереза. «Извините?» «Ваш дед постоянно рисовал одно и то же лицо». Я молчала, поэтому она продолжила: «Я думала, что он рисует себя в молодости. Правда, эти колечки в ушах меня смущали, не мог он носить колечек, не такие были времена. Но теперь понимаю, что он рисовал вас. С подобранными волосами или короткой прической, не очень понятно, хотя рисовал он неплохо. Во всяком случае, как по мне». «Этого не может быть, – сказала я. – Он никогда меня не видел. И у меня не было коротких причесок». «Возможно, ваш отец показал ему ваше фото. Или герр Кох, – настаивала она. – Так или иначе, но у меня есть три ваших портрета и еще кое-что, что нарисовал ваш дед. Хотите
«Рисовал он очень и очень неплохо, хотя мир не ценит понятных рисунков. Это из-за того, что в художественные критики идут извращенцы. Вы видели работы Макса Эрнста?» Я видела. «А я долго их не видела. Я вообще не знала о его существовании, у меня были другие приоритеты. И другие знакомства. Но у меня был поклонник, вот он как раз и работал художественным критиком в журнале. Он сказал, что я – вылитая «Молодая химера» Эрнста, можете себе вообразить, как мне это польстило. Бог мой, я чуть до потолка не прыгала. Я – и на полотне выдающегося художника! Гордилась я собой долго, пока не увидела, что это из себя представляет». Я старалась припомнить, как выглядит химера. «Вижу, вы не можете припомнить. Слава Богу, еще приснится! Эта химера выглядит, как химическая колба или запаянная в нескольких местах стеклянная труба в короткой юбочке». Я силилась представить себе это. Тереза перешла на шепот. «Вы знаете, я не сторонница фашистской идеологии, но в одном я с ними согласна. Это дегенеративное искусство! А тот, кто думает иначе, просто никогда не представлял себе, что его могут изобразить, как колбу в короткой юбочке».
«Вы подобрали очень изысканный букет, фрейлейн Вайхен, бело-голубой», – услышала я тихий-тихий голос. Так говорят тяжелобольные люди, а еще, наверное, директоры крематориев. Потому что я увидела рядом с собой Теодора. «Он очень к лицу барону. Барвинок – голубизна его глаз, гипсофила – его седина, у вас безупречный вкус». Так вот как называется эта беленькая цветущая мелкотня. Гипсофила! Это ж надо: маленькая, белая, нежная, а имеет такое название. Как сексуальный извращенец. Гипсофил – человек, который насилует загипсованных калек. Что только не лезет в голову. Я посмотрела на Теодора и решила, что ему сложно общаться с родственниками тех, кого он сжигает в своем заведении. Действительно, о чем можно говорить? О своих гипсофильных ассоциациях рассказывать не хотелось. «Фрау Тереза не очень вас заговорила? Наши медсестры привыкли постоянно разговаривать, обычно их пациентам не с кем поговорить, кроме них». Он грустно улыбнулся. Я сказала, что мы с фрау Терезой обсудили немецкое авангардное искусство. Конечно, после этих слов он на меня вытаращился настолько, насколько ему позволяли его воспитание, должность и уровень сдержанности.
Отчетливо запахло рыбой, возле нас появился Клаус Рерихт, он предложил мне бокал вина. Механически взяв напиток, я подумала, что никогда не выпивала во время кремационных процедур. «Герр Кох сказал мне, что вы меня якобы узнали», – обратился он ко мне. «Мне кажется, что мы с вами вместе учились». «Вы правы. Только я старше вас на три курса. Вы сейчас преподаете в университете?» «Да». «А я работаю в Министерстве юстиции. Х-ммм. Хорошее вино! Вам принести еще?» Я отказалась.
«Герр Рерихт, я могу попросить вас о встрече на будущей неделе?» «Марта, вы можете звать меня Клаусом, в конце концов, мы учились вместе». «Хорошо, Клаус». «Я вам приглянулся, или вы хотите поговорить о чем-то другом?» Версия относительно того, что он мне мог понравиться, слегка выдернула меня из реальности. Я глотнула вина. И закашлялась.
«Я хотела поговорить о деде. У вас есть его досье? Так уж вышло, что я почти ничего о нем не знаю. И не думаю, что мой отец знает намного больше». «Мы тоже не многое знаем, хотя досье на господина барона у нас есть. Но говорить вам нужно не со мной, а с Дорой Тотер. Она руководитель нашего департамента. Ты помнишь Дору?» Неожиданно он перешел на «ты». Так часто бывает, когда погружаешься в студенческие воспоминания.
Дору Тотер я помнила, потому что всегда во время учебы попадаются такие девушки, не заметить которых не могут даже другие девушки. Что касается мужчин, то они сходят по ним с ума. Дора Тотер была красивая и статичная, как кукла. Она шла так, будто ее несли в праздничной коробке. Ее белокурые локоны были всегда безупречно завиты, она носила розовые, светло-зеленые и голубые платья, а когда уж надевала белое, то ее поздравляли с замужеством и дарили цветы. Дора Тотер не пренебрегала мужским вниманием, но никогда не была распутницей, у нее были принципы. Уж не знаю, какие именно, но точно были, у меня талант отличать принципиальных людей от непринципиальных. Она хорошо училась, но никто не думал, что она увлечена профессией, хорошая учеба Доры вызывала меньшее удивление, чем ее безупречные локоны. Многие хорошо учились, но таких локонов не было ни у кого.