Откровенность за откровенность
Шрифт:
Вошла Бабетта. Накрашенная, причесанная, с дорожной сумкой в руке. Это была совсем другая женщина, уверенная в себе, энергичная, она всем видом показывала: дел у меня тьма-тьмущая, время расписано, извольте считаться с моим графиком.
— Ну что, девочки? — Она взглянула на часы. — Четверть двенадцатого, Горацио вот-вот приедет. Всем до свидания. Мне было приятно провести эти несколько дней с вами. — Глядя то на Аврору, то на Лолу, она старалась улыбаться как можно веселее. Отъезд ее заметно взбодрил. —
Отвоевание позиций было успешно начато. Зазеленели под тенями ее неопределенно-устричного цвета глаза, несколько прядей она заколола на макушке, чтобы придать пышности, а остальные волосы были рассыпаны по плечам. Она порылась в сумочке, достала пудреницу, проверила, хорошо ли легли краски, мазнула румянами.
— Какая ты высокая, — сказала Аврора опасливым тоном Красной Шапочки, обнаружившей в бабушкиной кровати волка.
— Да, — приняла Бабетта комплимент. — На каблуках метр восемьдесят два.
Как это, должно быть, ужасно — иметь преподавателем Бабетту Коэн. Слышать в коридорах тяжелый стук ее каблуков, оставлявших ямки в полу, вздрагивать от хлопка двери, такого резкого, что взлетают ее рыжие волосы, а когда она стоит на кафедре — выдерживать зеленоватый взгляд ее размытых за огромными стеклами в золотой оправе глаз. Она никогда не садилась, разве что опиралась ладонями о стол, раскинув руки во всю его ширину. Она говорила о женщинах, о том, какое несчастье для них, что их историю делали мужчины. Этим ведь и объяснялся успех кафедры «феминин стадиз», куда стремились молодые американочки. Среди свободы и всеобщего счастья была горькая женская доля. Они хотели, чтобы не забывалось горе, отдавали дань памяти кабале.
Бабетта вспоминала мать и сестренку — последние жертвы, погубленные миром прошлого. Она хотела, чтобы девушки — все девушки, а заодно и юноши Миссинг Эйч узнали, как дорого она заплатила, чтобы провозгласить с этой кафедры в американском университете равноправие мужчин и женщин. В свое время, перед отъездом в Соединенные Штаты она ходила на консультацию в центр контроля над рождаемостью. Врач, который ей попался, прописывал диафрагмы, и, хотя она была еще несовершеннолетней, заказал для нее в Швейцарии эту панацею. Однако заставил посещать групповые занятия, на которых супружеские пары свидетельствовали, насколько изменилась к лучшему их сексуальная жизнь благодаря контрацепции. Само это слово было под запретом, и Бабетта ровно ничего не знала о сексе.
То была бунтарская пора, когда о контрацепции говорили за кофе после званого обеда. Для пущей убедительности молодая жена, с одобрения молодого мужа, приносила из ванной свою диафрагму. Ее передавали из рук в руки, удивлялись, какая она маленькая. Супруги, смеясь, показывали, как надо держать ее двумя пальцами, чтобы ввести. Бабетте запомнилось, что эта штука так и норовила выскочить, особенно когда была скользкой от спермицида: ведь ко всему прочему приходилось каждый раз мазать ее пастой, а вымыв, обязательно посыпать тальком.
Гости не стеснялись задавать самые откровенные
В томатном общежитии Бабетта положила футляр на полочку над умывальником и еще долго не решалась ни с кем сойтись. Она все равно боялась: а вдруг резина от времени стала ненадежной, вдруг у пасты истек срок годности? Боялась, как, наверно, боялась когда-то ее мать, а еще раньше ее бабушка, как боялись все ее предшественницы, которых грозили убить за потерю невинности. Этот мучительный страх передавался из поколения в поколение, этот страх унаследовала и она и увезла его вместе с диафрагмой, пастой и тальком аж в Америку. Она лежала, съежившись, на кровати в ожидании месячных — все та же опозоренная девушка, братья побьют камнями, если узнают.
Превыше всего на свете Бабетта ставила респектабельность. Рыжий отлив волос, бриллиант, норка, высокие каблуки, открытая машина, кредитные карточки и даже двадцатилетний сад нужны были ей не сами по себе, а как гарантии престижа. Все почетные звания, на которые университет так щедр, если за них не надо приплачивать, были ее путем к престижу. Ее честолюбие стало притчей во языцех, ее считали бессердечной, заносчивой, властной, а она лишь поддерживала свой престиж и напоминала о нем окружающим, чтобы, не дай Бог, не забыли. Уход Летчика сильно его поколебал, и вовсе не любовь мужчины готовилась она отвоевать, а свой престиж, в сравнении с которым любовь гроша ломаного не стоила.
— Я еще хотела извиниться, — сказала она. — Я вообще-то не люблю так выворачивать душу, но с кем еще поделиться, как не с такой же женщиной, с такими же женщинами, ведь мы можем сказать друг другу — откровенность за откровенность, — что тяжкая ноша у нас с вами одна.
Все, что накипело у нее на душе, выложила она на канзасской кухне.
А накипи много на душе у стареющей женщины, пока ее не облегчит забвение. На ней накипает вся ее жизнь, а в жизни, какой бы счастливой она ни была, хватает разочарований, наслаиваются и другие жизни, которые женщина носит в себе: матери, сестры, особенно если ее нет в живых, подруги…
— И всех остальных женщин, — добавила Аврора из солидарности. Она думала о своей Аве Гарднер из Кабальо-Коча, которая была немножко Лейлой, немножко Лолой и во многом Глорией, но в сущности ею самой.
— Меня только этому и учили: прятать подальше свое женское начало, — сказала Бабетта, — а уж если показывать его, то пристойным, чтобы нравилось, а не отталкивало, чистеньким, опрятным, надушенным, дезодорированным, скромным и изящным. Даже на симпозиумах это самое женское приходится затушевывать: они не желают об этом говорить, собственное тело их смущает.