Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Катька начала сдаваться — очень убедительно, по самой правде, объяснил все Шурка, в каком он был трудном положении.
— Обма — анешь? — тоненько, нерешительно протянула она, доставая и снова пряча книгу под мышку.
Шурка замолотил себя по лбу, животу и плечам.
— Как же я могу тебя обмануть, если ты… моя невеста, — пробормотал он, заливаясь заревом, поражаясь на себя, потому что с некоторых пор ему казалось — этого постыдного признания у него не вырвешь самой страшной пыткой.
Катька вспыхнула, лицо ее стало медное, как волосы. Она потупилась, поцарапала
— Ну, смотри, — запыхавшись, мурлыкнула она. — Если обманешь, я с тобой больше не буду водиться и… все глаза выцарапаю!
Смеясь, Катька ударила легонько жениха книжкой по голове — такая у нее была привычка, когда она становилась доброй и счастливой.
Шурка подхватил бесценный подарок.
— Тебя? Я? Обману?! — расчувствовался он, лаская, перелистывая книжку. — В своем ли ты уме? Да ты знаешь, что я придумал? Мы с тобой вместе… Он чуть было не проговорился, но вовремя закрыл рот.
— Что? Что ты придумал? — пристала опять Катька? — Ничего, — ответил Шурка.
Книжка была у него в руках, он привязал язык, как говорится, на веревочку.
Ванятка сообразил, что наступает его праздник, и, зажмурясь, набрав побольше воздуха, подал отчаянный рев из лужи.
Не успел он вывести дикую длинную руладу во весь разинутый рот, как очутился вместе с хворостиной, грязью и мокрой рубашкой за спиной братика. Ветер засвистел у него в ушах, затрепал пушинки на голове, пронзил холодом и весельем. Но рот ему уже не подчинялся, скулил и захлебывался сам по себе.
— Нишкни, — шепнул на бегу Шурка. — Всех воробьев вспугаешь… Смотри-ка, сколько их набралось на току. Прорва… Ах, подлые, останное зерно склюют!
Синий, мокрый, оживленный Ванятка справился со своим непослушным ртом, размазал по лицу слезы и грязь и заторопил:
— Давай сколееча! Я их, подлых, хволостиной, а ты — камнем.
— Нет, — поправил Шурка. — Ты — и хворостиной и камнем. Вояка известный, справишься… А я в омет заберусь, немножко почитаю. Эге?
— Эге, — тотчас же согласился довольный Ванятка.
К полудню Катькин подарок был проглочен без остатка — с картинками, обведенными невзначай карандашом, с маслеными звездами и суровыми нитками, которыми чья-то добрая рука заботливо прошила вырванные, захватанные страницы, — и на грешной земле прибавился еще один долговязый белобрысый Гулливер.
Он жаждал кораблекрушения, встречи со смешными человечками — лилипутами. Ему не терпелось отведать вина, опорожнив единым глотком бочку, хотелось попробовать жареных букашек, прозываемых в тамошних местах баранами и коровами. Надо было подержать на ладошке самого царя Лилипутии и на носовом платке, которого у него не бывало с Тихвинской, разыграть сражение кавалерии, а потом, шлепая по морю, увести за собой на бечевке весь флот соседнего неприятельского государства. Пуще же всего новоиспеченному Гулливеру желалось, чтобы и ему попытались выколоть глаза, ну, по крайней мере, отравить его ядом, как собирались отравить или уморить голодом настоящего Гулливера.
Но вместо смертельной опасности ему грозила всего — навсего обыкновенная скука.
Пока он
До пятидесяти пудов, правда, не хватало по Шуркиным подсчетам по крайности шести мешков. Но все равно потная, румяная мать, укрывая дерюжкой хлеб, истово перекрестилась, сказав весело:
— Вот мы и с хлебушком, Санька… Экий дух-то от него запашистый, скусный какой! Так бы не отходила, все бы и нюхала… Слава тебе, лучше и не надо.
Она раздобрилась на радостях, угостила в обед яичницей и пообещала, что сама нынче наносит воды, картошки накопает и корову вечером загонит на двор, гуляйте, ребята, досыта — праздник.
Но гулять Шурке как раз не хотелось. Он не знал, чего ему хотелось; то есть он отлично знал, о чем тоскует его беспокойная, воспламеняющаяся порохом душа, но то было совершенно несбыточное, невозможное желание, и поэтому он не знал, что ему делать, и заскучал.
Хорошая книга всегда вызывала в Шурке необыкновенный подъем сил, ненасытную жажду деятельности, неодолимое желание самому испытать все, о чем рассказывалось в книге, подражать во всем тому бесстрашному, доброму, умному человеку, который, точно взяв за руку, вел его по страницам, как по тропе в гору. Они карабкались по камням выше и выше, срывались в пропасти, разбивались насмерть и снова оживали и ползли, выбирались из мрака бездны на свет, перепрыгивали через ущелья, одолевали скалы, жар, холод. В конце концов, когда они добирались до вершины, — смелый, умный и добрый человек внезапно исчезал, и Шурка оказывался один в избе, на лавке, поджав йод себя ноги, или на ступеньке крыльца с книжкой, с последней прочитанной страницей, внизу которой было крупно написано «конец», а то и ничего не написано.
Ему мучительно хотелось знать, что же там было дальше, но уже никто не отвечал, не беседовал с ним, не вел его за руку вперед. Все хорошее, что он узнал, оставалось с ним навсегда, в его пылающей голове, в громко колотившемся сердце, но ему всего этого уже было мало. И тогда скука схватывала его своими холодными и темными пальцами и против воли и желания толкала взашей на такие поступки, за которые потом ему было стыдно: он грубил матери, ленился, капризничал, колотил ни в чем не повинного братика, ссорился по пустякам с Яшкой Петухом — места себе не находил от тоски.
Зная за собой такой грех, Шурка схитрил после обеда, обманул самого себя — сызнова схватился за книжку, чтобы хоть немного отвести, успокоить душу. Он решил перечитать некоторые увлекательные местечки и этим утешиться, когда заметил в окошко пастуха Сморчка, без кнута и трубы, вспомнил о сходе, о том, что сегодня мужики должны тянуть жребий — кому идти рыть окопы. Это было необыкновенно любопытно. Гулливер с лилипутами выскочили у него из головы, и скука пропала.
Он боялся теперь одного: как бы не опоздать, не прозевать самого важного, интересного, чего после, может, никогда не увидишь и не услышишь.