Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Шурка покрепче зажмурился. Ему хотелось поскорей заснуть, ни о чем не думать, ничего не видеть и не слышать, но Ванятка потребовал, по обыкновению, сказку.
— Какую еще тебе сказку? — сердитым шепотом спросил Шурка.
— А ту самую, блатик… пло Счастливую палочку.
— Да ведь я который раз тебе рассказывал! — проворчал Шурка сонным голосом бабуши Матрены.
— Позабыл, блатик…
— Ой, врешь, Ванька! По глазам вижу — врешь. Спи, а не то вздую, смотри у меня! — пригрозил Шурка, слушая скрип деревянной кровати и думая о том, что теперь ему никак нельзя бежать на фронт, мать одну не оставишь. Как она станет жить? Изба без мужика —
«Ну, осерчает Петух, когда узнает такую новость. А я не виноват… и мамку жалко. Вот ни капельки не виноват и не струсил… Эх, нескладица какая вышла, разнесчастный я человек!» — думал Шурка.
— Дрыхни, говорят тебе! Отлупцую! — шипел он на братика.
Ванятка шебаршился на теплой печи, как таракан, не мог угнездиться, подкатился к самому Шуркиному боку и, посапывая, дыша молоком, бесстрашно клянчил:
— Тли словечка… и я захлаплю. А, блатик?
— Ну слушай, коли охота есть, — сдался Шурка, как сдавалась всегда на его просьбы слепая, с добрым кривым зубом бабуша Матрена.
Зевая, он забормотал притворно — сонно:
— В некотором царстве, в некотором государстве… не так чтобы далеко, однако ж не так чтобы близко… жил — был мужик. И были у него два сына: старшой Степан да меньшой Иван…
Вот уж воистину, знать, все Ваньки на свете — набитые дураки. И в сказках и на самом деле. Он, глупый пузан, верит, что есть Счастливый посошок. Стукни им три раза оземь, и тотчас исполнится любое твое желание. Чего доброго, еще потребует, чтобы Шурка сыскал ему эту березовую палочку… Как бы не так! Поди-ка сыщи ее.
Было время, и Шурка верил в Счастливую палочку, мечтал завладеть ею. А вот сейчас он знает — никакой такой Счастливой палочки на свете нет, не было и не будет. И пастух Сморчок лавок не отворяет, и не колдун он вовсе, просто бедный человек, эвон вызвался за Устина Павлыча на окопы идти. Наверное, и Праведной книги нету, все выдумал Сморчок, как выдумал он когда-то попрыгун — траву… Но Григорий Евгеньич, Шуркин бог, что же с ним? Почему он ушел со схода, не поругался с писарем и усастым, не сказал мужикам самой большой, настоящей правды, которую он наверняка знает? Отчего он всегда стесняется мужиков и баб и его все стесняются, не признают своим?
А вот Шурка не стесняется учителя, он и сказку про Счастливую палочку рассказал Григорию Евгеньевичу в веселый час, и тот, посмеявшись, объяснил, что, коли раскинуть умом, подумать, сказка как раз и говорит: не в посошке, брат, дело, надейся на самого себя, и все будет хорошо… Шурке нынче не на кого надеяться. Нету отца… и не будет. Живи, как знаешь. За отца управляйся по хозяйству, мамке помогай. Мужик… Не понарошку, а по — настоящему мужик. Понарошку приятно быть большим, а вот каково на самом-то деле! Минуточки свободной не останется, некогда будет гулять, баловаться, книжки читать. Замучит мамка работой.
Ему стало жалко себя, так жалко, что выступили слезы, и сказка оборвалась.
Ванятка давно сопел и чмокал во сне, вздрагивал, должно быть, летал на руках — крыльях, как летают все маленькие ребята, когда спят. А Шурка уже больше не полетает во сне. Он и во сне будет видеть одну работу, как сейчас видит и слышит взлетающие на току со свистом молотила. Молотила понукают его, торопят, не дают вздохнуть.
Но странное дело! Он плакал, жалел себя, а березовое легкое молотильце его без устали, радостно делало свое дело. Росла куча мешков, сытно пахло хлебом. Мать, кланяясь, озаряя Шурку голубым благодарным светом повеселевших глаз, говорила:
Шурка заторопился, вскочил, больно ударился головой о матицу и очнулся.
На кухне по стене разгуливали жаркие отблески. Пахло дымом и ржаным тестом. Знакомо позванивала сковорода, должно, мать скоблила ее, собираясь печь лепешки или пирожки с картошкой и луком, что было лакомством.
«Наемся до отвала и в школу захвачу, угощу Петуха. — весело подумал, входя в привычные утренние ребячьи заботы, Шурка, мгновенно излечиваясь от боли, только почесывая ушибленную маковку. — Эх, важно! Не придется Двухголовому нынче бахвалиться своей собачьей лавкой. Мы, брат, сами с пирогами… Может, последошный разик поем вволю. На фронте солдат пирогами не кормят».
Он уже чувствовал во рту масляно — душистую, обжигающую корочку, сладковатую мятую картошку с хрустящим, остро пахнущим луком, и в животе у него все кишки зашевелились, заурчали от нетерпения. Он соображал, как бы поскорее попасть за стол. Умыться можно потом, грех невелик. Праздничные штаны и рубаху и подавно надо после еды надевать, — не дай бог, перемаслишь еще драгоценную школьную одежду.
Шурка полез с печи, чтобы немедля привести в исполнение задуманное по части горячих пирожков с картошкой и луком.
Сунулся в кухню, увидел мать и все вспомнил.
Мать стояла у печи в старенькой кофте с засученными рукавами, в холстяной, буднично подоткнутой юбке, в опорках на босу ногу, аккуратно причесанная, как всегда, и держала сковородник с пустой сковородой.
Она, надо быть, хотела поставить ее на угли калить и, задумавшись, позабыла о деле.
И эта пустая сковорода в неживых руках матери пронзила Шурку такой болью, что он понял: ему не только нельзя бежать на позицию за серебряным крестиком, ему нельзя идти в школу. Без него мать не управится теперь по хозяйству. Он один у нее мужик в дому. До ученья ли тут!
Вгорячах все решилось как-то легко, само собой.
Он тихонько оделся, взял ведра. Мать не заметила его, по — прежнему стояла задумавшись у печки, с пустой сковородой в руках.
Шурка носил воду в ушат, колол про запас дрова и старался не думать о том, что он твердо про себя решил. Но чем больше он старался не думать, тем сильнее бередил сердце. Всякая пустяковина, на которую он прежде не обратил бы внимания, сейчас лезла ему в глаза, напоминала о том, что он хотел забыть.
В палисаде у Солиных багряно пылали на утреннем солнце махровые георгины. Точно так горели они темным огнем в саду у школы, повернув свои шапки набекрень. По шоссейке прогремел тарантас со станции. У седока, — видать, питерщика, очень редкостного по нонешнему времени человека, — торчала на голове соломенная шляпа, как у Григория Евгеньевича. Тарантас прыгал по камням, седок держал соломенную форсистую шляпу обеими руками. Бубенцы смолкли на минуту за околицей, скрипнул отвод, опять залились бубенцы, словно сторожиха горбатая Аграфена зазвонила в колокольчик.