Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Мамки невольно одобрительно заулыбались оратору, — вдовец, никак, знает бабью стряпню, ишь ты, и пузыри к месту приплел, вспомнил, горемыка. А ребятня чуть не проглотила языки. Эх, кабы этот толстый блин, овсяный, гречишный, да в рот! Леший с ним, что сыроват, комом, зато горячий, большой, съел и сыт. И про войну дядька толкует правильно: кто не воюет с немцами, тот изменник, негодная дрянь, трус. Смерть изменникам!.. Что-то и мужикам из двадцати семи десятин с четвертью определенно пришлось по душе, показалось правдой, желанной, долгожданной. Слушали сочувственно, благо про заем оратор перестал болтать.
Приезжий не обижался больше на мужиков и баб, не собирался прикрикнуть
Подняв железные очки на лоб, перестав щуриться, не спуская с народа повеселевших близоруких глаз, настоящий социалист да еще революционер, он очень понятно, душевно объяснял, что у свободы сейчас иные заботы, не о земле, более срочные, неотложные.
— Будем благоразумными, ради бога. Своим самоуправством мы губим революцию, помогаем темным силам реакции. Старорежимщики спят и видят, как бы посадить нам на шею нового царя. И вообще самоуправство всегда пахнет кровью… Воскобойникова-то вчера хоронила жена в городе. Еще отвечать придется за убийство, и, может быть, не одному вашему Осе Бешеному.
Мужики промолчали. Защищались теперь одни мамки и то как-то неуверенно, с запинкой: «Осип не виноват, управляло первый стрелял. Тюкина самого чуть не убили, пришлось обороняться: драка есть драка. И полоска-то брошенная, лебедой заросла, что лесом. А Платон Кузьмич, как всегда, пожадничал, блюл господский антирес, не позволил картошки посадить, за ружье схватился, палил по живому человеку. Разве так можно?»
Оратор поспешно отвечал, соглашаясь: конечно, нельзя, он не хвалит и Воскобойникова, суд разберется. Он говорит о другом: о неподчинении распоряжениям Временного правительства. Остерегайтесь! Нужно доверие и контроль. Поскольку правительство решало задачи революции, поскольку мы его до сей поры поддерживали и подталкивали действовать смелее. А теперь тем более… Послушайтесь своего учителя, он правильно толковал на митинге. Смешно и глупо, извините, коалиционное правительство без году неделя, а мы уже ерепенимся, упрямствуем, не хотим обождать минуты. Да помилуйте, наш вождь, товарищ Виктор Михайлович Чернов, социалист — революционер, стал министром земледелия! Он же ваш, мужицкий министр, черт побери! Так не мешайте ему, не устраивайте, как дети, подножки.
— Ежели Чернов этот самый действительно мужицкий министр, как вы говорите, он нас не осудит. Он похвалит и распорядится, чтобы запущенные земли везде весной распахали, засеяли, — откликнулся уверенно Никита Аладьин. — Голодухи будет меньше…
— Позвольте! — оборвал оратор, и на его ласково — добром, простодушном лице откуда-то взялась, проступила неприязнь, почти злоба. — Вас избрали в сельский Совет. Я приветствую… Но послушайте меня, в настоящий момент, именно сию минуту, в Петрограде заседает Всероссийский
У него перехватило дыхание и влажно заблестели глаза.
— Съезд скажет… свое слово… о земле. Подождите хоть его… решения, — медленно, снова мучительно — трудно проговорил взволнованно и огорченно оратор. — Давайте, братцы, дорогие мои товарищи, потерпим…
— До Учредительного собрания, — подсказал дядя Родя с усмешкой. — Слыхали! Еще что?
И тут на Яшкиного отца, председателя, на весь Совет зашумели, закричали некоторые бабы и мужики, стараясь не глядеть на приезжего, на его волнение, и оттого снова и еще больше его жалея. Они открыто упрекали Совет, что затыкают рот человеку, нехорошо это, несправедливо.
— Дайте ему сказать, — визжал Андрей Шестипалый, ворочаясь боровом на худой скамье, она скрипела и стонала под ним на всю избу. — Послушайте его, он за нас, дураков, в тюрьме сидел!
Растерянно таращились ребята, им всем ужасно как стало не по себе. Оратора жалко, и за дядю Родю, за весь Совет неловко и почему-то боязно: и там, за белым столом, нет ладу, уж схватился, ругается с Минодорой и столяром выборный из Хохловки, к нему по — соседски присоединился парковский депутат. И Шуркин батя с пастухом Сморчком насупились одинаково, ни на кого не смотрят, точно стыдятся. Унимает крикунов Митрий Сидоров, стуча железной пяткой… И кто тут прав и почему, не поймешь, все перепуталось. И, главное, непонятно и обидно — зачем же выбирали Совет, а теперь не слушаются его, мешают? Вынесли на митинге приговор о барской земле и роще, недавно тут, у Сморчихи, радостно — весело советовались, орали, как поскорей и лучше все сладить, и на-ка: ни с того ни с сего поворотили обратно. Да стоит ли жалеть бородатого, близорукого приезжего из уезда, коли он повел за собой растяп неведомо куда? Ну, пусть он наш дядька, простецкий, а в какую сторону гнет — не поймешь. И почему многие соглашаются с ним? Ну, не многие, а порядочно, криком кричат на Совет, зачем тот мешает говорить человеку.
Пока Шурка отчаивался и пугался, ломал себе голову, на заседании произошла новая, казалось, вовсе теперь невозможная перемена. Он, Шурка, и не заметил, как все случилось.
Кажется, оратор, довольный криком, поддержкой, заговорил ласково — весело, с шуточками — прибауточками. Он сказал, смеясь, что грешно, пожалуй, отнимать купленное, проданное. Дьявол с ней, с рощей Крылова, пускай ее возьмет нечистый дух! Придет желанное времечко, тряхнем, мать честная, казенными лесами, монастырскими, правильно?
— Ты, мужицкий заступник, Микола — угодник, за кого молитву-то читаешь? — спросил Иван Алексеич Косоуров. — Двадцать семь десятин сулишь каждому, а тут одной рощи на округу жалеешь!
И все живое вокруг очнулось, стряхнуло с себя колдовское наваждение.
Опять Шурка видел тех самых баб и мужиков, которые у школы не захотели слушать приезжего и прогнали его от стола.
Оратор уронил очки. Он нагнулся за ними, будто кланяясь Косоурову, всей толпе в кути.
— Извините, послушайте меня, друг…
— Друг, да не вдруг! — отозвались из сеней. Оратора затрясло, он заплакал.
То же было у него приятно — открытое, доверчивое лицо в добрых, крупных морщинах и частых угрях. Так же лохматилось рыжеватое медвежье волосье. Но мокрые подслеповатые прищуры его горели темным огнем, рот злобно кривился. Он не стеснялся и не конфузился, он ругался и грозил, брызгая слюной, и она висела пенно — серыми клочьями на его бороде.
— По уряднику соскучились? Обещаю, получите… не землю — порку, раз не хотите слушаться нас, социалистов — революционеров…