Открытые берега (сборник)
Шрифт:
Понатужившись, покряхтев, Тавазга погрузил на нарту сивуча, вложил ему в брюхо печень, перевернул животом вниз — чтобы не очень остыл, пока будет ехать до поселка. Еще раз покурил: пусть собаки наберут силы от жира, — крикнул: «Та-та!», пробежал сбоку нарты шагов десять и прыгнул на холку сивучу.
Далекие горы Набильского хребта покрылись резкими тенями, стали похожи на спине колотые льды — наступал вечер.
Хорошо ехать, когда добычу везешь, хорошо думать, когда пища в животе греет, будто костер горит. Был ветер — нету ветра, был холод — куда-то к сопкам ушел, в черную тайгу.
«Отдам
Тавазга вспоминает чайную в районном центре, дружков, с которыми выпивал. Хорошо выпили, крепко, хвастались, подрались немножко. Потом подсел черный кавказский человек, художник, говорит, приехал клуб красивым сделать. Культурный, галстук красный. Нос большой, глаза, усы — похож немножко на сивуча. Тавазга поставил ему, выпили. Он поставил Тавазге, сказал: «Пей — ты все равно вымирающий народ!» — «Я вымирающий? — удивился Тавазга. — У меня семь детей». Все засмеялись, а дружок Тавазги стукнул кавказского человека бутылкой по голове. Драка началась. Хорошо дрался художник, очень был похож на сердитого сивуча. После всех увели в милицию. Ничего себе погуляли!
«Теперь понятно, — думает Тавазга, — плохо получилось. Правильно председатель говорит. Чайная — враг человека. Сколько раз давал слово — не пойду! Слабая личность, правильно. Сознательности не хватает, с бригадиров, однако, снимать не надо. Все любим выпить, зачем голову терять?»
Собаки бегут как на гонках в праздник, собаки знают — будет еще еда. Сивуч греет Тавазгу, отдает ему свое последнее тепло. Нарта катится навстречу красному закату, будто к большому таежному пожару.
Первыми упряжку увидели мальчишки, побежали следом, наступая на широкий, волочившийся хвост сивуча, толкаясь и падая. Во дворах залаяли, заревели собаки. Из домов вышли люди. Тавазга промчался в снежной, розовой от заката пыли, в шуме, скрипе снега по улице, и весь поселок узнал: «Убил большого таухурша!»
Дома встретил старшин сын, поймал за ошейник Метара, остановил разъярившихся собак, молча улыбнулся Тавазге: это он сказал «Хорошо!». Охотник охотника словами не хвалит.
Выбежали все ребятишки, вышла жинка.
— На, — сказал ей Тавазга, подавая печень, — отдай председателю.
Сын вынес второй нож, и вместе они принялись снимать рыжую шкуру таухурша. Работали хорошо, не разговаривая, только крякали и одобрительно подкашливали друг другу. Сивуч сбрасывал свою красивую шубу, оставался в толстой, мягкой одежде жира. От него отлетало тепло, сильно пахло подпаренной рыбой, ветер разносил запах по всему поселку.
Пришли соседи, после потянулись люди из дальних домов. Окружили на почтительном расстоянии Тавазгу и сына, чтобы не мешать работать, заговорили, оценивая сивуча, вспоминая, когда последний раз и кто убил такого таухурша, цокали языками, восхищались. Пришел Мискун, остановился в стороне, хмуро раскурил трубку, молчал.
Тавазга откинул в сторону шкуру, воткнул глубоко нож в белую тушу, крикнул Мискуну, смеясь:
— Сивуча убил!
Мискун вынул трубку изо рта, плюнул и пошел к своему дому. Кто-то из молодых засмеялся, старики тоже не обиделись: после удачной охоты человек может немножко порадоваться.
Тавазга наклонился, ловко вырезал кусок жира и мяса, подал ближнему старику. Второй кусок — второму старику, третий — тоже в старые руки. После давал тому, кто подходил или был ближе. Старался вырезать хорошие, равные куски — все люди одинаковые, нельзя кого-нибудь обидеть.
Темнело, от красного заката, похожего на таежный пожар, осталась узенькая полоска, будто за сопками разлилось розовое озеро. Устав, затихли собаки, сильнее скрипел снег, — значит, пришел ночной мороз, — а люди шли и шли к дому Тавазги, брали мясо, не спеша, рассуждая о сивуче, уходили к своим дворам.
Постепенно оголялись ребра, проступал мощный хребет таухурша, но Тавазга не поднимал головы: люди идут — надо давать жир и мясо. Кажется, приходила старуха Мискуна, протянула сухие руки. Тавазга вырезал чуть побольше кусок: шаману тоже кушать надо, пусть не обижается. Брали мясо два русских мужика (Тавазга знал их, они понимали вкус сивуча), смеялись, хлопали по плечу, дивились величине зверя.
— Рыжий попался, — сказал Таназга, сам удивляясь.
Последними пришли чьи-то мальчишки — отдал им обрезки, мерзлые кусочки жира. Наверно, понесли собакам. Выпрямился, закинул руки за спину, вздохнул: легко было, спокойно на душе, будто только что родился на свет. Над крышами домов дымились трубы, пахло вареным сивучьим мясом. Тавазге захотелось есть, захотелось в тепло, выпить, отогреться. Открыв дверь, он сказал жинке:
— Вари много мяса, будем кушать.
Печь уже топилась, в котле кипела вода. Ребятишки, притихнув, с уважением смотрели на отца — победителя рыжего таухурша.
— Давай мясо, — сказала жинка.
«Какое мясо? — подумал Тавазга. — Она не взяла, что ли, когда делил? — И понял по ее опущенным, растерянным рукам, что не брала. — Как же так — почему не вышла, почему не сказала? А сам забыл, не вспомнил, совсем голову потерял от удачи…»
Жинка стояла, не поднимая рук, смотрела на Тавазгу, как девчонка, которую сейчас побьют.
Тавазга вышел во двор — на чистом снегу виднелось темное, широкое пятно (от него еще пахло сырым мясом), лежала гладкая, тяжелая шкура сивуча. Огромный скелет был разрублен на куски (сын постарался), и его грызли, захлебываясь слюной, собаки. Тавазга вернулся в дом, — жинка стояла на том же месте, — спокойно спросил:
— Чего в запасе есть?
— Крупа.
— Вари кашу, — строго сказал Тавазга, — тоже хорошая еда.
ПОВЕСТЬ
Тридцать семь и три