Открыватели
Шрифт:
— Бог велит все прощать, — так же тихо произносит Ягерь и отставляет чашку, — я прощаю вас. Ибо он терпел и нам велел.
— А я не прощу тебе, — зарычал дед, — пес шелудивый, на каторгу ты… меня загнал, силу кто отнял от меня, высосал сок весь, а? Кто спер из церкви дароносицу, в крест ее мать, да оклады посеребренные, парчу, а? Ты! — дед так грохнул по печи кулаком, что а трубе все взвыло. — Ты в церковных старостах ходил, с ключами церковными. А кусок ризы бросил мне под сарай. Вошь ты белесая. А я… я в
— А! — вскинулась бабка. Отец с мамой прямо корчились от смеху. — А, леший, — завопила она, — божился, что к Нюркиному плетню не подходишь, кобель! А та, зараза, аленький цветочек, недотрогу из себя ломает. Ну, погоди, я ей волосья расчешу, — бушует бабка.
— Ну, ну, — бурчит дедок, — шторми, уж сколь годов прошло. Ух ты, гадючья твоя душа, — снова тряхнул дед пудовыми кулачищами, — обворовал храм божий, христосик. Иуда ты! Ишо хужее — у бога у своего по крохам воруешь, лучше б самого его продал!
— Доказать это дело надо, — постно улыбается Ягерь, — бог бы покарал меня за святотатство.
— Ишь ты, — бурлит дед, подпрыгивая на горячих камнях. — И ведь придумал ловко, к кому ризу подкинуть, рожа твоя мерзко-гадкая. И бог твой, тьфу! Безвинного измордовал.
— Против бога не пойдешь, — Ягерь выкушивает, последнюю, десятую, чашку. — Накажет господь, накажет за противные слова.
— Сгинь ты с глаз моих, — буркает дед и исчезает в темноте на печке.
— Вот возьми его за рупь двадцать, — виновато улыбается Ягерь. — Я ведь к вам, Захар Васильевич, за делом. Не найдется ли мне в лесу такой ровной лесины, чтобы подоконники срубить. Я заплачу…
Дед молчит.
— Я аккуратненько, — тихо упрашивает Ягерь, — просто вырублю одну-две лесинки и мусору не оставлю. Сучочки заодно заберу.
Молчит дед. Прошлый год Ягерь вместо бревнышка вывез из лесу такую возину, что ось лопнула у телеги перед самым селом.
— К тому же перила надо менять на гожарке, — обращается Ягерь к отцу. — Нужно менять перильца али нет?
— Нужно, — отвечает отец.
— Вы слышите, Захар Васильевич, нужно ведь менять перильца. А из остатков подоконники…
Сосед всегда приходит за делом: что-нибудь занять без отдачи, что-нибудь выпросить. Ему нужно или бревнышко, или кусок кожи к рваному валенку, или канифоли для починки ведра.
— Вот ты, — заворочался и зарычал медведем на печи мой дед, — ты, Михайло, почто всю жизнь клянчишь, а? Не убогий ты, не ущербный умом. Ты можешь понять то, что стыдно мне милостыню давать? У тебя голос гнусавый делается, — зашипел он сверху. — А зачем? Зачем ты из себя гнусь творишь?
— Неправда это, — заторопился Ягерь и принялся мять в руках рваную свою шапку. — У меня сроду голос робким был.
— А кто робкий, тот, значит, и просит, да? Тот, значит,
Зачем он так, дедок мой? Почему он все время стращает Ягеря, чинит обиды ему, ведь дед такой сильный? Неужто это от силы? А у Ягеря кривятся губы, дрожат мелко, и руки елозят по скатерти, отводит, прячет он глаза.
— За что ты его, деда? — кричу ему. — Он слабый совсем, деда!
Молчит дед. Молчит дед, и смутно ему…
Расцветали яблони и роняли свой розовый первоцвет на черную дышащую землю… Все мужики знают и помнят надолго, чем пахнет земля — и в зной, и в холод. Потому что вся она в запахе, в цвете, в золоте и в плоде, в ненависти и доброте, потому что земля — мать моя, белокурая и курносая, и отец мой — светлый, усатый, и дед мой — черноголовый и смуглый. И яблонь цвет, и тополиный пух, и полынный жар, и ландыш, что в тени под дубом, — мой! И я сам темный, с бронзовым телом, разве я не из той черной пахучей земли, не из той? Я вырос из нее, как гриб боровик али темный груздь…
— Дед! — кричу в его темную прокуренную пасть. — Ты ловил пескарей? А?!
— Я ловил пескарей, и ишо я бил щук острогою, детка…
— Дед, — кричу ему в его светлую серебряную бороду, — ты научи меня ловить пескарей…
Мне хочется, чтобы всегда во мне… навсегда в меня вошли яблони и вишни, и терновник темный вошел, и «барынь-ягода», и те пескари, что мы не поймали с дедом. И жеребенок наш Яшка — ты оставляешь его одного, вместе со мной, но ведь теперь он не твой… жеребенок… теперь Яшка — мой! Мой, деда! Распускалась старая, склонившаяся к земле груша и окутывалась вся в розовый цвет.
— Яшка… Яш-ка… — раздалось с печи, и Ягерь вздрогнул. Никто не знал в семье, кроме деда и бабки моей Дарьи, что Яшка погиб в десять лет, когда Ягерь не дал молока и не дал муки и когда деда гоняло с места на место с винтовкой или конем. Умер Яшка, мой был дядька, а теперь так зовут резвого жеребенка-трехлетка. Лелеет его дед, холит: «Яше-нь-ка-а!», а бабка моя, Дарья, плачет: «Яша!»
И я тороплюсь, потому что поднимаюсь вместе с солнцем, вместе с бурьяном и одуванчиком, вместе с лопухом и петухом, вместе с парным облаком стада, и не пойму, откуда в мире свет и откуда в мире тьма, от солнца ли тень и от людей ли злоба.
— Деда… пойдем ловить пескарей…
— Сгинь ты с глаз моих, Ягерь, — бормочет дед и сползает с печки. Вначале видны его валенки, затем собранные к пояснице штаны, а потом спина в туго натянутой рубашке, сшитой из бабкиной кофты, — синяя, в белый горошек.
— Песка-рь! — медленно произносит дед а засовывает штанины в валенки. — Ты знаешь, Петька, какой он хитрый, а? А червя есть у тебя, Петенька?
— Есть, деда, — отвечаю ему, — у Яшки… в конюшне…