Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Шрифт:
Схематически пастернаковский план сработал, но с обратным знаком: не Фельтринелли пришлось оправдываться за появление русского тиража, а «Мутону». Впрочем, мы забегаем вперед.
Все в том же письме (7—10 января 1958) к Жаклин Борис Леонидович еще раз ясно обозначил отношение к своим прежним вещам и соглашался издавать по-русски, помимо романа, только сборник избранных стихов с недавно написанным автобиографическим очерком в качестве предисловия. Все остальное, вышедшее из-под его пера за сорок предыдущих лет, казалось ему теперь лишенным мало-мальского значения.
И это же письмо – вернее, приложение к нему – закрепляло драму в отношениях двух исполнителей его авторской воли, миланца и парижанки. Жаклин не переправила по назначению следующую пастернаковскую записку:
«Милостивый государь,
я не знаю, когда мне представится другая возможность, чтобы высказать вам огромную признательность за Вашу ослепительную деятельность, объектом и очевидцем которой я оказался. Я восхищен осторожностью данных Вами интервью, Вашим бережным отношением ко мне, которое я ощутил в оформлении книги, преподнесенной мне немецким журналистом, великолепным переводом, который повсюду превозносят до небес. Если я тоже, в свою очередь, был Вам в чем-то полезен, хочу попросить Вас исполнить мое желание. Ваши издания так баснословно расходятся, что можно было бы пожелать увидеть мне свою работу напечатанной так, как она была написана, в оригинале. Иными словами, не
После того, как она обсудит с Вами сопутствующие делу вопросы, она выберет, по-видимому, для осуществления публикации издательство Мутон в Гааге, как наиболее приемлемое с политической точки зрения. Я не вижу, чем это может нанести ущерб или противоречить Вашим интересам, если каждый поступающий в продажу экземпляр русского издания будет нести под заглавием обозначение Ваших прав на все иностранные переводы, то есть самое широкое объявление Вашего копирайта. Если все-таки моя просьба ущемляет Ваши намерения, тем не менее, прошу Вас, уступите мне, возместив свои убытки за счет статьи 2 договора. Уменьшите проценты, которые Вы мне назначили, до той цифры, которую сочтете нужной, но не мешайте мне дать право выпустить от моего имени и пользоваться материальными выгодами во всех литературных начинаниях, касающихся русского текста моих работ, мадам Ж. де Пруайяр и не стесняйте ее в этой деятельности.
Я причисляю вас к самым лучшим своим друзьям, долга по отношению к которым мне никогда не исчерпать. Такова же и еще более неоценима мадам де Пруайяр. Я не хочу, чтобы мои друзья ссорились друг с другом. Прошу вас, уладьте с нею все, что необходимо.
Не пишите мне. Не подымайте денежных вопросов. Придерживайтесь прежнего образа действий в отношении меня и по-прежнему храните молчание. Горячо и преданно обнимаю Д'Анджело. Все его знакомые шлют ему самый нежный привет.
Передайте мое восхищение, поздравления и безграничную благодарность дорогому Цветеремичу, который показал себя магом и волшебником, добившимся победы в своей работе. Весь ваш Б. Пастернак»
Это письмо Жаклин не отослала. Почему? С ее точки зрения, в письме недостаточно точно были определены ее юридические права, а кроме того, наделение ее определенными, пусть и ограниченными, полномочиями вступало бы в противоречие с тем договором, который Пастернак подписал с Фельтринелли. Через год, 30 января 1959-го, в своем ответе Пастернаку Жаклин созналась в неисполнении поручения и даже спрашивала, надо ли отослать ему назад в Москву его записку к Фельтринелли. Вопрос, конечно, нелепый, но за поведением Жаклин угадывается надежный советчик – муж-адвокат Даниэль.
Он всеми способами старался оградить ее от возможных претензий и исков со стороны ущемляемого Фельтринелли. Помимо угрозы судебного преследования, была и другая, не менее важная: Жаклин и не собиралась оповещать миланского издателя о своей роли в предстоящем русском издании. И точно так же не хотела, чтобы об этой роли тот узнал от Пастернака.
Пожалуй, такую позицию она выработала не сама и даже не по совету мужа. Это решение, вероятно, возникло 12 декабря 1957 года на той самой исторической встрече в ее доме: с того дня роль Жаклин была определена – это была роль посредницы в переговорах с Фельтринелли. Только посредницы, но никак не заинтересованного лица, обладающего, к тому же, полномочиями выпустить русский оригинал. Вот тогда и должна была Жаклин понять, что из истории русского издания она вытеснена – и совсем не миланцем, понять, что книга непременно выйдет, и противостоять этой силе не сможет ни она, ни ее муж, ни Фельтринелли, ни даже сам Пастернак. И не все ли равно, как эта сила называется, – Клеманс Эллер, Николай Набоков, ЦРУ? «Доктор Живаго» стал шайбой, за которой охотится десяток клюшек, и какая-нибудь да забьет свой гол, так лучше отойти подальше, пока тебя клюшкой не задели. И Жаклин отойдет, у нее на это будут самые уважительные причины.
Итальянское издание добралось до Пастернака в начале января. Книгу привез Хайнц Шеве – корреспондент западногерманской газеты «Die Welt» и доверенное лицо Фельтринелли. С отъездом Серджо Д'Анджело Шеве становился главным посредником между Миланом и Переделкино.
«Мне показали итальянскую книжку, – писал Пастернак Жаклин. – Она оформлена, по-моему, со вкусом и благородно. Они правы, не деля текст на две книги, на два тома, как сделано в рукописи, и давая сквозную нумерацию глав, как в целом, неделимом произведении. Последуйте их примеру. Но печатать отчество в заглавии (Boris Leonidovitch Pasternak) неуместно, надо просто Boris Pasternak» (7—10 января 1958).
Первый русский отклик на роман появился на волнах Радио Освобождение на следующий же день: в воскресенье 24 ноября новостная программа включала три сюжета: некролог художника Мстислава Добужинского, скончавшегося под Нью-Йорком, корреспонденцию из Парижа о забастовке государственных служащих и в рубрике «Комментарий» шестиминутное сообщение «О Пастернаке». 27 ноября из нью-йоркского программного центра в Мюнхен (откуда и велось вещание) пришел комментарий «Книга Пастернака „Доктор Живаго“». К сожалению, подавляющее число пленок тех лет до нас не дошло, а строки сохранившегося расписания в данном случае не дают имен выступавших.
Ближайшая по времени пленка относится к 19 декабря 1957. В вечернем эфире в своей авторской рубрике «Из области мысли» Владимир Вейдле посвятил новинке сюжет «Вне очереди: о книге Пастернака»:
«Я собирался продолжить сегодня мои размышления о понятиях „идеология“, „философия“, „мировоззрение“, „религия“. Но случилось нечто, что заставляет меня отложить все это до следующего раза. Вышел роман Пастернака „Доктор Живаго“. Толстая книга, больше чем 600 страниц. Я купил ее, выписал из Италии, стал читать и уже не смог больше ни оторваться от нее, ни думать о чем-либо другом. Как это всегда бывает, или, по крайней мере, как это всегда бывает со мной, все мои размышления, поневоле отвлеченные, отступили на второй план рядом с тем непосредственным духовным опытом, который дарит читателю всякая настоящая, то есть проникнутая подлинной поэзией, подлинным искусством книга. Такие книги всегда и везде редки. А в наше время на русском языке их и совсем мало. Впрочем, и „Доктора Живаго“ ведь я читал не по-русски, а по-итальянски. Читал, словно глядя сквозь запотелое стекло на что-то расстилающееся за окном. Невиданное, новое, потому что переплавленное в творческом огне. И все же близкое, свое. Сквозь чужеземную пелену от первого до последнего слова – русское и родное.
Такое чтение, вместе с радостью, было и мучением. Итальянский перевод добросовестен и, в меру возможного, точен. Вчитываясь в него, сплошь и рядом угадываешь русскую фразу, русский склад речи, а затем и характерные для Пастернака слова, ритмы, интонации. Но угадываешь приблизительно, без гарантии, что угадал верно. И как ни вслушиваешься, самой музыки все же не слышишь и убеждаешься все больше, что подлинник ею полон, что качество ее самое высокое. И, тем не менее, с первой же страницы книга захватила меня полностью. На этой первой странице необыкновенно кратко, сжато и необыкновенно выразительно описаны похороны матери будущего доктора Живаго, тогда еще мальчика десяти лет. Мальчик этот, как только зарыли гроб, взошел на могильный холмик, курносое лицо его сжалось, он вытянул шею, как если бы он был волчонком,
Первый раздел первой главы, занимающий всего страницу, на этом и кончается. Но так четко был зарисован этот первый эпизод романа, так врезалась в память каждая, точно собственными глазами увиденная подробность, что внимание сразу же оказывается прикованным к главному действующему лицу и ко всей его дальнейшей судьбе, которая и составляет главное содержание книги. Первый эпизод этот отнесен к самому началу века. Следующий – к 1903 году. Большинство эпизодов первой трети книги отделены один от другого несколькими годами. Можно считать эту первую треть приготовительной к главному повествованию, протекающему между 1918-м и 1922-м годом. Оно тоже расчленяется на эпизоды, но с менее долгими промежутками между ними. Следует заключение всего в 50 страниц, где рассказано снова более отрывочно о последних годах жизни Юрия Андреевича Живаго и о его смерти в 1929 году. А затем еще более короткий, в 20 страниц, эпилог, приуроченный к 1944 году. Можно, таким образом, называть этот роман историческим. Его фабула, его герои относятся к прошлому, хоть и к недавнему прошлому. Исторические события получили в нем отражение: 1905 год, война, революция, разруха и голод первых послереволюционных лет, гражданская война, особенно та, что шла на Урале и в Западной Сибири, начало НЭПа. Но тут-то и следует подчеркнуть главную особенность романа. Он отражает историю, действие его протекает в истории, но о той истории, о которой пишут сперва в газетах, а потом в учебниках, он знать ничего не знает. Даже имя Ленина встречается в нем только один раз, а могло бы не встречаться и вовсе. Официальная, внешняя и, так сказать, программная сторона истории еще меньше интересует Пастернака, чем она интересовала Толстого в «Войне и мире». Его интересует лишь та история, что воплощается в судьбах людей, та, что осмысляет, возносит или калечит и губит человеческую жизнь. Он и самые эпизоды, из которых образуется его книга, выбирает не по официальному историческому календарю, а в соответствии с теми узловыми моментами в жизни его героев, когда завязывается их судьба или намечается скрещивание их жизненного пути с другими жизненными путями. И с каким искусством он эти эпизоды выбирает, с каким редкостным умением опускает он лишние подробности, обрывает рассказ именно там, где нужно. И вообще ничего нам не сообщает, ничего «для полноты картины» не описывает, ни о чем не говорит, чтобы тут же не было запечатлено в удивительно остром и четком словесном рисунке, все чаще обращающемся непосредственно к зрительному нашему воображению.
В этом всегда была сила Пастернака. Именно передача зрительных восприятий всегда удавалась ему всего лучше и в стихах, и в прозе. Тут, в этой новой большой книге, несомненно лучшей и самой значительной из его книг, все искусство его обновилось, и этот его дар видеть и запечатлевать виденное получил то оправдание, то применение к высокой цели, которого ему раньше недоставало. Раньше этот дар восхищал нас сам по себе, теперь он служит чему-то большему. Юрий Живаго и любовь его Лара, и все друзья и недруги, окружающие их, и Москва, и Россия, и вся русская жизнь в первую четверть нашего века сквозь войну и революцию, сквозь нищету, голод и смерть, сквозь радость жизни и радость творчества, потому что Живаго – поэт, и его стихи составляют последнюю часть романа, все это оживает для нас, как еще не оживало ни в чьей другой книге. Все это мы видим, потому что, наконец-то, это начертано для нас свободно, без всякой оглядки на что бы то ни было, рукой подлинного мастера.
Я не всегда был безусловным поклонником Пастернака. В ранних его сборниках, прославивших его, меня коробила чрезмерная нарочитость в выборе слов, чрезмерная подчеркнутость некоторых приемов. Ранняя его проза – «Детство Люверс» или «Воздушные пути» – казалась мне слишком уж экспериментальной, слишком рассчитанной на определенный литературный эффект. Когда-то, много лет тому назад я написал о нем статью, довольно резкую в ее критических оценках. Быть может, слишком придирчивую к мелочам, но которая и сейчас не представляется мне в целом несправедливой. Теперь, однако, даже и о раннем периоде пастернаковского творчества я бы такой статьи не написал. В свете того, что он создал теперь, оправдано все, что он делал раньше. Никакой критик в будущем не будет вправе говорить о «Сестре мой жизни» или об «Охранной грамоте», не прочитав «Доктора Живаго». Тем нередко и измеряется величие художника, что вершин своего искусства он достигает далеко не смолоду.
Читая «Доктора Живаго», я не знал, чем больше восхищаться – глубокой человечностью всего повествования, где люди не делятся на белых и черных, где не абстрактные формулы судят жизнь, а жизнь осуждает все формулы и все абстракции, или же угадываемой сквозь перевод силой и точностью языка, чуждого теперь всяким внешним эффектам, но благодаря которому все, о чем говорится, как раз и становится для нас незабываемо живым. Я читал Пастернака по-итальянски. Книга его вышла в коммунистическом итальянском издательстве. Скоро она также выйдет по-английски, по-французски и по-немецки. Было бы горем для русской литературы, если бы не вышла она в самом скором времени и по-русски. После «Жизни Арсеньева» Бунина не было напечатано ни в России, ни за рубежом более замечательной русской книги» (Звуковой архив Радио Свобода, Прага).
Вскоре не только на радио, но и в русской заграничной печати стали появляться отклики тех, кто смог уже познакомиться с романом по-итальянски. 2 февраля 1958 года эмигрант второй волны дипиец Борис Ширяев, живший в Италии и свободно владевший языком, размышлял на страницах «Нового русского слова», какую жанровую характеристику правильно было бы применить к пастернаковской книге: «Публицистический памфлет, художественно оформленная политическая концепция, исторический роман, бытовая повесть?»
И приходил к выводу:
«...дифференцируя совокупность всех мыслей, всех чувствований автора, рецензент, помимо своей воли, размельчил бы, распылил бы стройный, гармоничный монолит, созданный писателем – прозаиком высшего уровня, быть может, тем, кто в дальнейшем будет причислен к классикам нашей эпохи и, во всяком случае, тем мощным, высоким художником слова и мысли, которые в период жесточайшего безвременья, при всестороннем напоре на них ждановщины, хрущевщины, ежовщины и прочих, созданных троглодитами мысли доктрин, сумели не только устоять, но противопоставить себя их напору, выразить в слове свое противостояние, свой протест».
Одним из первых читателей «Живаго» был профессор университета Беркли Глеб Петрович Струве. Во время своего путешествия по Европе летом 1957 года он в Лондоне на короткое время получил машинопись романа по-русски (вероятно, от оксфордских сестер Пастернака), но до выхода книги из печати писать о ней, разумеется, не мог. 9 марта 1958-го в «Новом русском слове» он отмечал в своей нерегулярной рубрике «Дневник читателя»:
«Кьяромонте считает роман поистине историческим событием. По его мнению, со времени „Войны и мира“ не было романа, который бы так широко и глубоко охватил и захватил русскую жизнь. Своим романом, по словам Кьяромонте, Пастернак показал, что „сознание правды, любовь к жизни, даже чувство надежды, наконец, – так же твердо и неколебимо, как во времена Пушкина – вера в литературное общение, остались нетронутыми в душе русского писателя“.
Не вдаваясь сейчас в подробности (в силу некоторых обстоятельств мне пришлось читать роман слишком наспех, а он заслуживает внимательного и повторного чтения), я бы сказал, что это одно из самых замечательных произведений русской литературы за последние 50—60 лет. В своей свободной глубине оно во всяком случае превосходит все, что дала советская литература».