Отражение Беатриче
Шрифт:
– Садись, Михаил Валентиныч, все ясно!
– А вот и не ясно! – покраснев, огрызнулся Михаил Валентиныч и задрожавшей рукой с толстым, въевшимся в палец обручальным кольцом оттолкнул дружескую руку. – А вот и не ясно! И я вам скажу, дорогие товарищи, такое, о чем вы ни в каких «Известиях» не прочтете! Вот, говорят, жили на свете поэт Данте Алигьери и его возлюбленная Беатриче. Слыхали вы их имена?
Молодожены испуганно переглянулись.
– Ну, пусть не слыхали, неважно! Говорят, что Данте всю жизнь любил одну только Беатриче, и встретил он ее на празднике во Флоренции, когда ей было восемь лет, а ему самому лет, говорят, девять...
–
– Для вас октябрята, а для мировой культуры – божественное откровение, вот что! – прохрипел Михаил Валентиныч. – И после этого он ее видел всего только несколько раз. Она вышла замуж, скончалась молоденькой, кажется, в родах, не знаю, не знаю! Все мраком покрыто...
Смущенные гости смотрели на неожиданного оратора с удивлением, но все отчего-то притихли.
– И когда он написал великое произведение, величайшее произведение! Я себе поклялся в молодости, что выучу итальянский, с одной только целью – прочесть эту книгу...
– И выучил? – вскрикнула Туся со страхом.
– Кто? – яростно спросил Михаил Валентинович и быстро, дрожащей рукою налил себе водки. – А социализм? А новое общество? Когда он написал это свое произведение, где все в ее память и все в ее честь, а Беатриче, заметьте, дорогие товарищи, ее уже сколько лет на свете не было! Когда он, повторяю вам, написал эту великолепную, эту бла-го-леп-ную! – вот так я вам лучше скажу! – свою книгу, то у всех сложилось такое мнение, что он ни одной женщины не знал да и знать не хотел, и весь был под властью своей Беатриче! Не важно, живой или мертвой...
– А что оказалось? – спросил, оторвав подбородок от шеи, влюбленный жених.
– Оказалось, что через год, а в крайнем случае через два, он женился на другой женщине, которую звали, кажется, Джемма, и с нею родил семерых...
– Наверное, козлят! – смело фыркнула Туся, и Михаил Валентинович нежным, долгим, пьяным взглядом посмотрел на нее:
– Козлят только козы рожают, Наташенька! Детей родила, сыновей с дочерями. И он, может, даже любил эту Джемму, поскольку семья – это плотское дело...
– Садись, дорогой! Все понятно. Что, право... – пробормотал Константин Андреевич и быстро взглянул на жену.
– Так я предлагаю: за верность! – опрокидывая водку в набухшее венами горло, прокричал Михаил Валентиныч. – А верность сильнее любви! Ей любовь не помеха! И нужно быть верными в сердце! Да! В сердце!
Все потянулись чокаться с ним, хотя тоста его многие совсем даже не уловили, но разбираться было некогда и незачем. Никто не понял, почему он плачет, почему голубые, рачьи глаза его так восторженно и горько сияют и почему Константин Андреевич, отведя его в сторону, хлопает Михаила Валентиныча по плечу и подливает в его синий стаканчик.
И тут вдруг хватились ребенка Валькирии. Оказалось, что она, незаметно сползшая с колен Константина Андреича, куда-то исчезла. Стали кричать, бегать по всему дому, выскочили на аллею между дачами. Всегда и во всем неуемная Туся кричала: «Я щас утоплюсь!» – и била невинного скромного мужа по голому темечку, взмокшему сразу. Наконец раздался голос Елены Александровны, которая догадалась заглянуть в сарай, где было темно и по-зимнему холодно. Валькирия сидела на куче мелко наколотых для растопки дров, хрупкими и длинными, как лепестки, пальчиками сжимая бутылку с вишневой наливкой, отпитой почти до конца, и рыдала. Рыдала она не по-детски, а словно прожившая век горемычная баба, но даже сквозь «АААААА-АА-АА-А!», которое пеной, пропахшей наливкой, из губ извергалось, они разобрали:
– А-А-А! Су-у-ука-а! А-А-А! Су-ка-а-а!
Родители
Микель Позолини догадывался, что за ними следят, и ломал голову, как сказать об этом Анне, которая по своей наивности то просила встретить ее у метро «Площадь Революции», то предлагала прогуляться по Тверскому бульвару, где любому прохожему должно было бросаться в глаза, что идут и разговаривают не случайные знакомые, а женщина и мужчина, спаянные такой телесной близостью, которая словно сочится из складок одежды, из каждого жеста.
В начале мая, когда вся страна отмечала великий праздник и горько пила, и счастливо смеялась, и красные стяги пылали на небе, Анна, кротко сидевшая на лавочке в сквере неподалеку от Пироговских клиник и поджидавшая там своего любовника, с недоумением обратила внимание на человека в хорошем сером костюме и серой же шляпе, который почему-то все прогуливается и прогуливается по аллее, хотя вид такой, что не просто гуляет, а словно бы нюхает майское солнце.
Он не смотрел на нее, но когда, устав от долгого сидения, она встала и тоже прошлась до клумбы и обратно, незнакомец в сером костюме приостановился и внимательно принялся разглядывать кору на столетнем разросшемся дубе, вовсю уже зазеленевшем листьями.
Издалека она увидела Позолини, который шел, как всегда, быстро, но с таким беспечным видом, как будто он шел по Сицилии, скажем, дышал ее морем и слушал, как кто-то играет возвышенно «Аве Марию». Анна поднялась и рванулась навстречу, но вдруг увидела, что Позолини, обежав ее равнодушными своими глазами, собирается пройти мимо, и остановилась как вкопанная. Человек в серой шляпе тоже приостановился и довольно неуклюже затоптался на месте.
Она поняла. Он следил за нею и знал, кого она ждет здесь, в скверике. Кроме этого, он знал, что она жена дипломата Сергея Краснопевцева, знал ее имя и адрес.
У нее подкосились ноги, и сердце, которое больше ни разу не проявляло себя болезненно, как это было осенью, а только стучало и только горело, как и полагается женскому сердцу, вдруг словно бы остановилось в груди. Она стала хватать губами воздух, которого не было или он, может быть, обходил ее стороной, потому что, чем больше она раскрывала рот и чем глубже пыталась вздохнуть, тем ей становилось темнее и суше. Она чувствовала, что сейчас станет совсем темно, и она уже не может удержаться на лавочке, сползает на землю, а Позолини уходит все дальше, и это ее испугало так сильно, что она вскочила, хотела окликнуть его и упала.