Отшельник
Шрифт:
– Как же кончилось с англичанином?
– Отпустили меня, только и всего. Руку жали мне. Говорили разное, эдакое - дескать, мы пошутили, извините... Надо мне поспать, дружба, а то завтра у меня день трудный...
Укладываясь спать, он говорил:
– Чудак я был! Вдруг, бывало, охватит меня радость, так всё нутро, всё сердце и обольётся, - хоть пляши! И - плясал ведь; люди смеются, а я пляшу... Что ж? Детей - нет у меня, стыдиться некого...
– Это, дружба, душа играет, - задумчиво и тихо продолжал он.
– Она капризная, вдруг привлечётся к самому, скажу, смешному да и держит тебя около него. Вот тоже - вроде куклы - девочка меня соблазнила; наткнулся я на девочку - в одной усадьбе барской,
Почти сквозь сон или как в бреду старик говорил с паузами, позёвывая, и вдруг снова оживился, точно спрыснутый холодным дождём:
– В прошлом годе, осенью, появилась ко мне барыня из города; она - так себе, суховатая, неказиста, а взглянул я в глаза ей - господи! Вот бы мне её, на одну бы только ночь, а после - ножами режьте, конями рвите, - ничего не боюсь! Какую хочешь смерть приму. И - говорю ей прямо: "Уйди, пожалуйста, а то я тебя обижу, уйди! Не могу я беседовать с тобой. Уходи!" Не знаю, поняла ли она али что, - ушла поспешно. Так я - сколько ночей не спал из-за неё, - мерещатся глаза эти, что хошь делай! А - старик ведь... Старец... да?.. Душа - закона не знает, годов не считает...
Он вытянулся на земле, двигая красными рубцами век, чмокая, потом сказал:
– Ну-ко, буду спать...
Закутал голову армяком и умолк.
Проснулся он на рассвете, взглянул в облачное небо и торопливо сбежал к ручью, там разделся донага, кряхтя, вымыл своё крепкое, коричневое тело с ног до головы и закричал мне:
– Эй, дружба, дай-кось мне рубаху и порты, там, в землянке лежат...
Одев длинную - до колен - белую рубаху и синие портки, он причесал деревянным гребнем мокрые волосы и, почти благообразный, отдалённо напоминая какую-то икону, сказал:
– Я всегда чисто моюсь перед тем, как народ принять.
За чаем он отказался выпить водки.
– Нельзя! И есть не буду, только чайку выпью. Надо, чтоб ничего в голову не бросалось, чтоб легко было. В этом деле большая лёгкость души нужна...
Народ начал приходить после полудня, но до этого времени старик вёл себя молчаливо и скучно. Его живые, весёлые глаза смотрели сосредоточенно, в движениях явилась степенность. Он часто поглядывал в небо, прислушивался к шороху лёгкого ветра, лицо его вытянулось, стало ещё более уродливо, и рот искривился почти болезненно.
–
Я ничего не слышал.
– Идут. Бабы. Ты, дружба, вот что: ты не говори ни с кем, не мешай, испугаешь! Ты где-нибудь в сторонке живи. Тихо.
Из кустов бесшумно вылезли две бабы; одна дородная, средних лет, с кроткими глазами лошади, другая молоденькая, с чахоточным, серым лицом, обе они испуганно уставились на меня, - я ушёл вверх по склону оврага и слышал слова старика:
– Ничего, он - не помеха нам. Он - блаженненький, ему всё равно, не вникает в дела наши...
Надломленным голосом, покашливая, присвистывая, торопливо и обиженно, заговорила молодая баба, подруга её негромко, густыми звуками вставляла в её речь краткие слова, а Савелий сочувственно, не своим голосом восклицал:
– Так-так-так! Ай-яй-яй? Экие, какие, а?
Баба тонко заплакала - тогда старик певуче протянул:
– Милая, ты - погоди, перестань, ты послушай...
Мне показалось, что голос его потерял сиповатость, звучит выше и чище, а мелодия слов странно напомнила незатейливую песенку щеглёнка. Я видел сквозь сетку ветвей, что он, наклоняясь к женщине, говорит ей прямо в лицо, а она, неудобно сидя рядом с ним, широко открыла глаза, прижав ладони ко груди своей. Подруга её, склонив голову набок, покачивала ею.
– Тебя обидели - бога обидели!
– громко говорил старик, и бодрый, почти весёлый тон этих слов явно не ладил со смыслом их.
– Бог-то - где? В душе твоей, за грудями твоими живёт свят дух господень, а они дураки, братья твои, его и задели дуростью своей. Их, дураков, пожалеть надо, плохо сделали. Ведь бога обидеть - это как малого ребёнка обидеть твоего бы...
И снова он певуче произнёс:
– Милая...
Я даже вздрогнул: никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью. Теперь старик говорил быстрым полушёпотом; положив руку на плечо женщины, он тихонько толкал плечо, и женщина покачивалась, точно задремав. А большая баба села на камни к ногам старика, аккуратно - веером разбросив вокруг себя подол синей юбки.
– Свинья, собака, лошадь - всякий скот разуму человека верит, а братья твои - люди, - помни! И скажи старшему, чтоб он в то воскресенье пришёл ко мне...
– Не придёт он, - сказала большая баба.
– Придёт!
– уверенно воскликнул старик.
В овраг спускался ещё кто-то, - катились комья земли, шуршали ветви кустов.
– Придёт, - повторил Савелий.
– Теперь - идите с богом. Всё наладится.
Чахоточная баба встала и молча, в пояс, поклонилась старику, он подставил ладонь свою под лоб ей, приподнял её голову и сказал:
– Помни: бога носишь в душе!
Она снова поклонилась, подавая ему маленький узелок.
– Спаси тебя Христос...
– Спасибо, дружба!.. Иди себе...
И перекрестил её.
Из кустов вышел широкоплечий мужик, чернобородый, в новой, розовой, ещё не стиранной рубахе, - она топорщилась на нём угловатыми складками, вылезая из-за пояса. Был он без шапки, всклокоченная копна полуседых волос торчала во все стороны буйными вихрами, из-под нахмуренных бровей угрюмо смотрели маленькие медвежьи глаза.
Уступив дорогу бабам, он поглядел вслед им, гулко кашлянул и почесал грудь.
– Здорово, Олёша, - сказал старик, усмехаясь.
– Что?
– Пришёл вот, - глухо ответил Олёша.
– Посидеть с тобой охота.
– Ну, посидим, давай!
Посидели с минуту молча, серьёзно оглядывая друг друга, потом заговорили одновременно:
– Работаешь?
– Тоска, отец...
– Большой ты мужик, Олёша!
– Кабы мне твою доброту...
– Великой силы мужик!
– На кой она мне, сила? Мне бы вот душу твою...