Ожидание (сборник)
Шрифт:
Говорила и она. Я слушал как бы рассеянно, больше смотрел на нее, чем слушал, но все западало в память, все несчастья ее немудреной жизни.
Я обнял ее за плечи, мне показалось, что она напряглась и сделала движение плечом, чтобы освободиться от моей руки: поселок небольшой, все знакомы. Я тут же убрал руку. И она сбоку, с холодком посмотрела на меня. Ей, видно, не понравилось, что я так быстро подчинился.
— Боишься? — дразня ее, сказал я.
— Нет, я не боюсь… Все равно, что подумают. Сейчас — все равно.
Она взяла
Так и шатались мы взад и вперед по утренней набережной, замечая и не замечая людей, а также той одновременно стремительной и вместе с тем неторопкой жизни со своим установившимся укладом, которой жила река, все время прорезающая тишину то тонкими свистками барж, то мощным гудом как бы врезанных в середину реки и разрывающих дно машин.
Лениво, необязательно думалось: надо домой, старик беспокоится, и ведь работа, работа… Но о работе думалось без муки, как обычно, без чувства самообкраденности, — с какой-то неожиданной надеждой и успокоением. Может, как раз сейчас и пойдет, и сдвинется… Ведь должно же когда-то…
Но, как всегда, мне было мало того, что есть. Мало этого поселка, реки, захотелось очутиться тут же с ней в другом месте. Не в Москве, не на Замоскворечье, не на улицах детства, а почему-то в Ленинграде, в чужом с в о е м городе. Захотелось повести ее по залам Эрмитажа, я даже уловил восковой запах блестящих и все отражающих, как зеркала, полов. Я мысленно останавливался с ней у с в о и х чужих картин, таких знакомых, таких выстраданных, будто я действительно сам их написал.
— Была в Ленинграде? — спросил я.
— Была, — сказала она.
— Видишь, ты всюду уже была без меня.
Она засмеялась:
— Два дня только. Экскурсия. Всюду таскали, но я ничего не разглядела. Всюду опаздывали… Это было еще в училище.
— Поедем, — сказал я.
— Поедем, — тихо повторила она. И сбоку выжидательно посмотрела на меня. И почудилась мне какая-то жалость, да собственно, очень простая, понятная: сейчас мы поедем и полетим с тобой куда только ходят поезда и летают самолеты, а завтра, когда ты окажешься в Москве…
Все это было в ее взгляде, она ничем не обмолвилась, ничего не сказала, но зачем-то я стал спорить именно с этим, невысказанным. И оттого, что я лишь улавливал это, слова мои были беспомощны и корявы. Я бормотал что-то вроде: «Нет, нет, не надо так думать. Все действительно не должно так кончиться».
И тут, глянув, она сказала, жестковато как-то усмехнувшись:
— А что кончится? Разве что-то началось, что может у нас кончиться?
Она испытывала меня, может быть, неосознанно, все это было так понятно, но чем-то меня задели ее слова, даже не слова, а тон, и все постепенно стало блекнуть, все становилось таким же, как вчера, до встречи. Да и с чего было всему меняться?
— Знаешь, у нас девки любят иногда прикидываться.
— При чем тут это?
— Да так и я, боюсь. Сначала обожжет, потеряешь голову, потом одумаешься.
— Видишь, как у тебя все быстро, — сказал я. — Какие перепады…
Все сбивалось, праздничность исчезла, что-то охладевало и пустело внутри.
Она почувствовала это.
— …Как легко ты отстраняешься… Я просто боюсь, просто боюсь. Знаешь, легче никому не верить, чем…
— Ну и не верь. Я же не прошу тебя верить.
Она опустила голову. Наверное, так и есть. Я уеду через несколько дней, замотает жизнь, и останется только та ночь и это утро, уже навсегда вчерашнее, без продолжения.
— Да нет. Все не так, — хрипловато, неожиданно низким голосом сказала она. — Я буду ждать. Ничего мне не надо… Просто, чтобы ты помнил. А если когда-нибудь выберешься…
— Мы ведь еще не прощаемся. Что ты…
Я взял ее руку, прижал к своему лбу, снимая тяжесть, пытаясь вернуться к той радости, освобождению, что еще так недавно было испытано…
Пока мы шли к моему дому, я думал об оставшихся днях. Хорошо, что есть эти оставшиеся дни, пусть считанные, но все-таки мои, и что-то хорошее еще ждет меня и ее, ведь мы же еще не расстаемся с ней.
Я еще подумал о том, как совместить работу и ее, ведь я обязан сделать очень многое за эти дни. Если не сделаю сейчас, то, может быть, не сделаю никогда. Да, днем я буду работать с рассвета, вкалывать буду по-настоящему, как никогда, зато вечера будут наши…
Она проводила меня до самого дома и хотела было уйти, как вдруг мы оба увидели, что старик открывает дверь и, тяжело, с мукой разгибая позвоночник и нелепо вихляясь всем телом, перед тем, как сделать невыносимо тяжелый очередной шаг, приближается к нам.
Как жутко он движется, и какое странное у него лицо.
Может быть, он сердится, обозлен, что я ушел, что я с ней? Ведь она его родственница.
Меньше всего я ожидал чего-то другого.
— Во-от ту-ут ва-ам ту-ут те-ле-гре… — едва выговаривая, сближая слова как слоги, коверкая и не умея произнести мучительно долгое слово, он доставал скрюченной рукой розоватую бумажку.
Еще не увидев как следует, я понял: телеграмма. Зачем телеграмма? Ведь никто не знает, где я. Что же такое, как же?..
— Да что ты так побледнел? — сказала она. — Обыкновенная телеграмма… Ты же еще не читал, а весь белый сделался. Что-нибудь по работе.
Я взял из его скрюченной руки телеграмму, раскрытую, разорванную, ставшую уже не только моим достоянием, и пробежал глазами ее короткий текст. Там от руки сельской телеграфисткой было написано:
«Выезжай немедленно Борькой несчастье Саша».
— Что, что такое?
Я не слышал, что она говорила, скорее догадывался.