Ожидание (сборник)
Шрифт:
Он привык уже к тому, что она часто не приходит, говорит, что дежурство, и это не страшно, она вернется завтра утром, она всегда оставляет ему завтрак и записку, она любит его, помнит о нем. И действительно, у нее бывают ночные дежурства, а иногда она задерживается еще где-то, и он даже знает, где и с кем, но не хочет об этом думать. Ему сейчас пусто, темно, и хотя он привык ничего не бояться и спал в больничных палатах под синим негаснущим светом плоских ламп, почти никогда не плакал, как другие дети, но сейчас, дома, ему до странности неуютно, тревожно, будто что-то должно случиться. Он знает, что это будет, видит эту комнату в желтоватом свете лампы с цилиндрообразным картонным
«Давай еще покатаемся полчаса, — говорит Юлик. — Правда… что-то спать неохота».
«Давай», — соглашается его друг.
И они возвращаются, и вахтер, уже поддавший и добрый, теперь уже бесплатно дает им мото, качая пальцем перед лицом Юлика.
— Только чтоб полчаса, как штык. Иначе неприятность будет. Я тебя, — обращается он к Юлику, — хоть ты и клопик еще, уважаю… Хотя у тебя и недостаток, — он показывает на ногу Юлика, — но парнишка ты характерный и машину будешь водить как следует. А у меня здесь недостаток, — он показывает на лоб и голову. — Контузия у меня, психика, расстройство… Вот и сижу тут, а жизнь катится колесиком… Чтоб через полчасика, как штык. Иначе запрет, и не просите даже. Только тут, в переулках, исключительно под твою ответственность, — он еще раз указал на Юлика.
И снова Юлик, улыбаясь, заерзал на большом кожаном сиденье, где уместились бы двое таких, а Сергей снова прижался к тоненькой, выгнутой, как дуга, спине. Они петляли, петляли по переулкам, и Сергей крикнул Юлику:
«Пора уже!»
И до него донеслись какие-то обрывки слов:
«Не бойсь… Скоро… Сделаем…»
А Юлик вел машину все дальше и дальше, пересекая кольцо, мимо Ботанического сада, мимо Рижского вокзала, по громыхающим железными листьями мостам. Сергей чувствовал: пора возвращаться, происходит что-то недозволенное, что-то слишком недозволенное, — но скорость была так хороша, ветер свежо и мощно обдувал тело, лицо, ночная Москва открывалась неожиданным летящим пространством, незнакомыми домами, возникавшими вдруг волшебно освещенными резким светом прожекторов. И тут же — оставленные позади, канувшие во тьму фигуры рабочего и колхозницы на Выставке, показавшиеся одним двуглавым человеком, дальше приземистые, барачные дома с незаполненным смутным пространством между ними, по-деревенски редкие огни, тьма и снова свет.
«Назад давай!» — кричит он Юлику.
«Вперед!» — кричит Юлик.
И он не слышит его голоса, скорей угадывает это неотвратимое «Вперед!». И снова летят они по незнакомому, уже не московскому пространству, за жидкой рощицей быстро движутся огни. Кажется, огромная темная гусеница с удивительной скоростью неразличимо ползет в темноте, освещенная лишь спереди, и догадываешься: это поезд, и они идут параллельно друг другу, но вот на мгновение мотоцикл обгоняет его.
Теперь уже все равно, куда и зачем, лишь бы мчаться, подпрыгивая и оскальзываясь на плоском седле, чувствуя, как внутри что-то сорвалось и обрывается, падает, холодя живот. Темно, тихо, и грохот, и запах пыли, листвы, газа.
Вот переезд, шлагбаум открылся, и внезапная тень чего-то мерно надвигающегося, бесформенного, жарко дышащего перегретым металлом… «Зачем туда-то, Юлька, Юль, зачем на нее, давай левее, Юль… Юль!»
И вдруг страшный этот полет, движение утыкается в другое движение, во сто крат более сильное, и взрывом вверх, вверх, вверх и головой, кожей, кишками в землю, будто в битый кирпич…
«Юль, Юль, папа!»
…Кто-то склонился, полутьма, свет синий, заглушенная чем-то сонная боль давит на череп, не поймешь, кто это над тобой, чего ему надо, хочешь уползти от него, а потом узнаешь его лицо и прижимаешься к холодному и твердому, как жесть, халату.
«Пап,
«Не шевелись, мальчик, не поворачивайся, разговаривать здесь нельзя… Отец твой здесь, он в коридоре».
«Юлька где?»
«Я не знаю никакого Юльки. Ты слышал, что я тебе сказал… Не разговаривать».
III
То было время, когда впервые в своей жизни он жил один.
Отец женился. Произошло, в сущности, нечто давно ожидавшееся. Та, которая бывала в их комнате ежедневно вот уже десять лет, но только уходила около двенадцати, так, чтобы успеть на метро, разумеется в сопровождении отца, теперь осталась. Сначала казалось, что осталась она случайно — что-то случилось, и уже поздно, и она опоздает на пересадку или что-то еще в этом роде, — но она осталась и на следующий день, а потом и навсегда.
А в то время отец возвращался обычно к полуночи, и они сидели вдвоем, слушая спортивный выпуск последних известий. «Московское время ноль часов пять минут. Слушайте спортивный выпуск последних известий». Сейчас он много раньше. Да и как-то не очень важно сейчас, что там происходит. А тогда происходило. Футбол. «Динамо» — ЦДКА. Почти как война Алой и Белой розы. Наш Хомич и их Никаноров. Наш Карцев и их Бобров, наш Трофимов по кличке «Чепчик» и их столь же маленький круглый колобок Демин, почему-то без клички. Их победа с перевесом в одну тысячную очка. Кустарные портреты великих игроков эпохи продаются с рук у Кировской, у Главпочтамта. Пять рублей штука. Печатная футбольная индустрия еще не была налажена. Индустрии не было, но футбол был.
Происходили и другие противоборства титанов: шахматный матч Ботвинник — Смыслов, который шел, казалось, вечно, годами. Кончалась одна его серия и начиналась вторая. Проигравший требовал реванша и получал его. Это было как Семилетняя война. Люди вырастали, женились, разводились, а матч Ботвинник — Смыслов все длился. И самое интересное, что он не надоедал общественности. Любители записывали партии и отмечали очки. И все обсуждали, высчитывали, подсчитывали, кто сколько получит очков, конечно. Никто и не считал, с к о л ь к о в другом смысле. Казалось, никто ничего и не получал, а играли просто так — для победы, для совершенства, для торжества нашего спорта. И все это было бог знает как важно и интересно.
Нервно клокотал тенорок Вадима Синявского, всегда возбужденный и взволнованный, будто произошло нечто из ряда вон выходящее, отчего и твоя жизнь зависит, и всех других людей.
Будто землетрясение сейчас произойдет.
«Бле-стя-щий бро-сок Хомича! Мяч отбит на корнер!»
Потом слово «корнер» исчезнет ненадолго, так же как и слова «форвард» и «офсайд», и спортивные журналист напишет, что эти слова только засоряют спортивный язык, что есть другие, лучшие, что у нас вообще в эту игру играли раньше, чем у них. Но слово «футбол» все-таки останется и пребудет вечно.
Стадион «Динамо». Длинные, до колен, трусы самоотверженных игроков. Волшебные сосиски из дымящегося котла и первый в жизни глоток холодного пива в картонном стаканчике…
Эпоха радио. Почему-то от позывных перед последними известиями с младенческих времен сжималось сердце в ожидании беды. Всегда возвращался тот день, когда стальной мощно-тревожный голос Левитана объявил выступление Молотова 22 июня 1941 года.
И в те дни, когда «катар верхних дыхательных путей», эта вовсе не смертельная, а даже отчасти приятная болезнь, законно избавлял тебя от кипучих школьных будней, ты включал радио и слушал бодрое: «Внимание, на старт, нас дорожка зовет беговая». А потом знаменитые капитаны хором пели свой гимн.