Ожог
Шрифт:
В далекие времена, в конце пятидесятых, в какой-то интеллектуальной трущобе одной из столиц завязался спор, и далеко не по трезвому делу. Интеллектуалам тогда всюду чудился обман. Чудился им обман и в натуральной физиологии. Обман, обман… порежешь палец – из тебя вытекает соответствующая жидкость, смесь эритроцитов, лейкоцитов, прочая херация… распорешь душу – льются «невидимые миру слезы»… а уж не Лимфа-Д ли льется? Так вот и стали спорить: одни кричат, если и есть такая лажа в человеке, как твоя, Генка, так называемая Лимфа-Д, то выделить ее или даже нащупать невозможно и никогда нельзя будет! Малькольмов сатанел, кричал – обыватели, уроды, ничего вы не понимаете! А ты понимаешь, корифей? Я? Я хоть и не понимаю, но
Везде тогда пили, везде спорили, везде звали девушку к себе. Никто, конечно, не сомневался в существовании Лимфы-Д, но каждый считал, что не медицинское это дело. Медики, дескать, пускай архиерейские насморки лечат, а уж об открытии тайн они позаботятся, они, мудрецы и поэты, фишки тем более. Малькольмов тогда обозлился, всех «смежников» назвал олухами и покинул и свою компанию, прихватив, конечно, с собой девушку, и весь остаток ночи с горечью ее любил.
Утром, забыв девушку, он стал изучать лимфатическую систему, надеясь когда-нибудь наткнуться на потайную дверцу в этом необозримом млечном лабиринте. Так он и изучал ее в свои сокровенные вдохновенные дни, когда тошнота от практической жизни, от успехов и от всего прочего подступала к горлу. Тошнота проходила, подступали озарения, потом снова приближалась тошнота, уже другая.
Тогда на столе появлялась бутылка. Малькольмов влезал в студенческие джинсы, кружил по Москве, просыпался норой в других городах, то на юге, то в Сибири, бурно выражал свои чувства, то есть нес всякий вздор в каких-то летящих платановых аллеях, и тогда ему казалось, что он близок к заветной дверце, еще чуть-чуть… Протрезвившись, он не мог вспомнить этого «чуть-чуть».
«Чуть-чуть», эта растленная блядь-сирена, манила его от бутылки к бутылке, от обмана к обману, но в руки не давалась. Когда ты пьян, ты вроде катишься вниз по горной реке: поток силен, но цель твоя близка, хоть путь твой и бесконечен. Трезвым ты идешь вверх, путь твой короче, труднее, вернее, но цель бесконечно удалена.
…Из-за угла коридора вдруг забрезжил мерцающий свет. Так и не приступив к научным размышлениям, Малькольмов ускорил шаги, надеясь найти за углом выход на улицу. Он завернул за угол и вместо выхода увидел перед собой молчаливо мерцающий телевизор.
Заканчивался горячий телевизионный денек столицы, и здесь, в темном холле секретной поликлиники, с экрана читал свою ночную речь некий идеологический генерал-комментатор. Звука не было, генерал только губами шевелил. Когда он опускал глаза к своей невидимой бумажке, подбородок его ложился на многочисленные складки дряблой кожи, и перед нами была вполне привычная фигура мрачноватого бюрократа. Что говорил нам этот бюрократ? Что-то вполне привычное: «…опираясь на решения… растить беспредельно преданных… беззаветным трудом на благо… выражает единодушное одобрение…» Когда же он поднимал голову, из кожных складок быстро выглядывала мордочка молоденького хорька.
И в этом хоречке тоже течет космическая, таинственная как «прана» Лимфа-Д? Утром под окнами вот этой же поликлиники тащился какой-то лабух, стареющий мальчик с саксофоном в футляре. Он поймал брошенную ему кардиограмму, ухмыльнулся, зашел в магазин полуфабрикатов и вдруг оттуда вылетел прелестный гогот молодого шалого сакса. Ночью тип с медными пуговицами лежал в грязной луже и размышлял о спасении какого-то мальчугана, какой-то
…Однако выхода отсюда уже не найти. Садись теперь в это мягкое секретное кресло и смотри на это лицо. Перед тобой удивительное лицо. Перед тобой
Эволюция типа открытого Зощенко
Зощенко и Булгаков открыли этот тип в двадцатые года. Теперь коммунальный хам завершил свое развитие, обрел мечту своих кошмарных ночей – генеральские звезды, вооружился линзами здравого смысла, причислил себя к сонму телевизионных светил.
На предыдущей стадии своего развития он назывался Ждановым. Пройдя сквозь кровавую парилочку тридцатых, зощенковский банщик и булгаковский шарик стали Ждановым. Колумбы, открыватели типа, были объявлены уродами. Солидный устойчивый нормальный Жданов ненавидел своего открывателя, урода, отрыжку общества, мусорную шкварку перегоревшего «серебряного века».
Вот, в сущности, главный конфликт времени, идеально короткая схема: «Зощенко – Жданов»…
Ты помнишь, еще во времена Толи фон Штейнбока мы зубрили в школе все эти исторические «Постановления» и речи Шарика-Жданова, в которых он жевал гнилыми зубами своего открывателя, а заодно с ним царскосельского Соловья? Мы даже и в глубине души не подвергали сомнению шариковские банные истины, и главную, основополагающую – «здесь вам не театр». И даже тогда, когда на поверхности уже стал витать душок фронды, когда мы уже хихикали над запрещенной обезьянкой и переписывали девочкам ахматовские стихи, в глубине-то души, именно в глубине, мы были убеждены в нормальности ждановского мира и ненормальности, ущербности, стыдности зощенковского. В пору нашей юности банный шариковский мир разбух от крови и приобрел черты мрачного незыблемого величия. Это был наш патрон, кормилец и экзекутор, единственно реальный нормальный мир, а удаленное понятие «Зощенко», как ни крути, было крохотным гнойничком.
Понадобилось немало лет, чтобы увидеть, будто воочию, одинокую фигурку, в грустном спокойствии сидящую на петербургском бульваре. Спокойствие поношенного опрятного костюма, спокойствие левой ноги, странным обра-зом закрученной вокруг спокойной же правой, спокойствие руки, несущей ко рту спокойную папиросу, спокойствие взгляда, провожающего спины суетливо-неузнающих друзей.
Антибанщик, антишарик, антижданов, их ненавистный открыватель, узнаватель с его единственным оборонным оружием – Готовностью. Понадобилось немало лет, чтобы понять достаточную силу этого оружия.
Тогда мы признали истинным именно этот мир, мир маленьких спокойных одиночек, мир поэтов, а тот, огромный и налитой, как волдырь, признали миром неистинным, недолговечным и уже смердящим.
Однако уверен ли ты, что и к тебе уже пришло Спокойствие, что и тебя уже осенила Готовность? Ты находишь такие уничтожающие метафоры для телевизионного свино-хорька, но уверен ли ты в том, что тебе не хочется сейчас включить звук, отбросить все свои тревожные мыслишки и погрузиться в усыпляющую мешанину идеологической речи, испытать комфорт лояльности, блаженство конформизма?
– Ну, знаешь ли, размышлять вслух на такие темы под сводами УПВДОСИВАДО и ЧИС – это уж слишком!
Малькольмов повернул голову – в глубине холла в таком же мягком большом кресле сидел его старый друг, знаменитый хирург Зильберанцев. Он попыхивал сигарой и смеялся.
– Зильбер! Ты что здесь делаешь?
– Здорово, Малькольм, дубина стоеросовая! Я пришел сюда гораздо раньше и выключил звук. Захотелось посидеть в тишине. Сидел, смотрел на этого деятеля, и вдруг вошел ты. Это было фантастично!