Падай, ты убит!
Шрифт:
— Илья, ты не хочешь извиниться? — спросил Ююкин.
— Ты залез в мой карман? Залез. Одно это уже избавляет меня от извинений.
— А стреляться со мной ты передумал?
— Ночь продолжается, — ответил Ошеверов, подтягивая трусы и стряхивая с волос паутину.
А Шихин вспомнил — остров был. Песчаный, заросший ивняком остров на виду у всего города, шлюпка, тогда давали напрокат шлюпки, и весла, плескающиеся в холодной чистой воде, с еще талыми струями. А солнце уже пылало. Они с Селеной обгорели тогда до озноба и возвращались в прохладных сумерках. Город возвышался темной
И, оказывается, оказывается, тот день Селена помнила ничуть не хуже его. Шихин почувствовал себя виноватым, устыдился своих босых ног, растянутых тренировочных штанов, непричесанности. За этим стояло пренебрежение к Селене, равнодушие к тому, что она подумает, что вспомнит, глядя на него... Шихин посмотрел на Селену, но не мог поймать ее взгляда, она о чем-то говорила с Вовушкой, потом над садом разнесся звонкий русалочий смех, и Шихину показалось, что слишком уж этот смех похож на рыдания...
— Письмо написано от руки, — сказал Ошеверов. — Посмотрите, может, кому знаком почерк, — он протянул письмо Игореше. Тот, едва взглянув, передал дальше, письмо побывало в руках у Вовушки, Анфертьева, Васьки-стукача, Федулова, тот передал его жене...
— Подожди, — сказала Валя, когда Ошеверов протянул к письму перемазанную в глине руку. — Я знаю этот померк... — в наступившей тишине щелкнула резинка трусов Федуловой и тут же раздался шлепок резиновых сапог ее мужа.
— Знаешь? — голос Ошеверова дрогнул.
— Это почерк Федулова. У нас целая пачка его поздравительных открыток. Можно сравнить.
Федулов спрыгнул с перил на пол, вырвал у Ошеверова письмо и впился в него глазами. Вид, конечно, у него в этот момент был еще тот — застиранные рейтузы, угластые коленки, похожие на двух общипанных цыплят, громадные резиновые сапоги на босу ногу, а поверх женской кофточки — пересохший плащ, который оглушительно грохотал при каждом движении.
— Смотри, Наташенька! — закричал Федулов. — Смотри! Ты видишь?!
— Что, Вова? Что?
— Ты видишь этот почерк? Он похож на мой?
— Не знаю...
— Это мой почерк! Но писал не я!
— А так бывает? — спросил Шихин.
— Все бывает! Понял?! Все бывает!
Грохоча плащом и шлепая пустоватыми сапогами, Федулов подбежал к самой лампочке и, отведя письмо на вытянутые руки, принялся читать, перебирая губами, будто пробовал какое-то диковинное блюдо. Наконец, узнав это блюдо, уверившись, что оно отравлено, он сплюнул и закричал. Слов не было, просто Федулов исторг крик, который можно было назвать торжествующим, а если допустить, что в ночном саду прятались федуловские сообщники, то можно сказать, что он издал боевой клич, призывающий обнажить ножи, взвести курки и...
— Я вспомнил! — И Федулов принялся размахивать листком бумаги,
— Что ты вспомнил, Вова? — заботливо спросил Ошеверов.
— Это писал я!
— Но там написано про «Хеопс»? — напомнил Шихин. — А ты сказал, что никогда про «Хеопс» не слыхал!
— Я лгал! Лгал во спасение! Я часто лгу, вы это знаете! Но если вы решили, что нашли доносчика, то глубоко ошибаетесь, уважаемые! — Федулов остановился посредине террасы и, ощерившись громадными своими редковатыми зубами, угрожающе помахал из стороны в сторону указательным пальцем.
— Ему плохо, — проговорила Валя.
— Мне плохо? Не-е-ет! Но кое-кому сейчас в самом деле может стать плохо!
Ошеверов молча налил в стакан вина и поднес Федулову.
— Выпей. И все пройдет. И мы продолжим наши игры.
— Да? Ну хорошо... — Федулов, не отрываясь, выпил весь стакан, вытер голой рукой губы, причем не столько вытер, сколько размазал, так что его красные губы вытянулись от уха до уха — не то улыбка у него такая, не то жизнь ему рот разодрала, не то скоморохом вырядился. Наверно, всего понемножку. И получился Федулов.
— Ты что-то говорил о лжи во спасение? — напомнил Игореша.
— А разве люди лгут еще для чего-то? Только для спасения собственной шкуры. Тебе может нравиться моя шкура, может не нравиться, но у меня нет другой, я не могу жить без этой и делаю все, чтобы ее спасти. А ты ведешь себя иначе? Кто ведет себя иначе?
— Ну так и береги свою шкуру! — выкрикнул, не сдержавшись Монастырский. — Зачем же чужую дырявить?
— А кто дырявит? Кто? Чью шкуру я продырявил?! Давайте разберемся!
— Давайте, — согласился Ошеверов. — Это письмо написал ты?
— Я! Ну и что?! Мало ли каких слов я написал в туалетах, на заборах, выцарапал на партах в школе или палочкой на песке?! А ты можешь осознать своими мозгами, сколько я всего передумал в своей жизни? Может, я о разных пакостях, может, о голых бабах думал! Может, я себя вместе с ними воображал! Ну и что? Может, я в уме сталинский китель примерял, а он вонючим оказался?
— Ни фига не понимаю! — Ошеверов беспомощно оглянулся.
— Что-то уже просматривается, вот-вот просвет наступит, — заметил Шихин. — Валяй, Вова.
— Я уже все вывалил! Писал? Да, писал! Но желания напакостить Митьке не было. Шутка. Ясно?! Это была шутка. Для внутреннего пользования. Письмо я никуда не отправлял и никому о нем не говорил. О нем не знает даже моя родная баба. Можете у нее спросить. Шутка глупа? Согласен. Безнравственна? Не возражаю. Преступна? И опять ваша правда. Потому я и остановил себя на полпути. Сообразил — не со всеми нашими учреждениями подобные шутки позволительны. Да! И мне плевать, кто и что по этому поводу подумает! Я чист. И перед Митькой, и перед вами всеми. В чем была моя шутка? Скажу. Вот, дескать, напишу письмо, якобы кляуза, якобы донос и анонимка, якобы чья-то злая пакость... Якобы! А потом схватил себя за руку. Сказал себе — стоп. Что-то ты, Вова, не в ту степь!