Палачи и придурки
Шрифт:
Борис Сергеевич ошалело смотрел на секретаря обкома.
— Ну... собрались... с лозунгами...
— С вызывающего содержания лозунгами. Да ты не мямли, расскажи нам, что за контингент. Ну-ну? Про художников — непризнанных гениев, понимаешь. Кто еще был? Подвыпившие студенты, так? Ведь пахло от них вином?
— Да черт его знает...
— Экспертизу провести надо. Хотя и без экспертизы ясно. Не может быть, чтоб не пахло. А ты, Андриан, записывай, записывай!
Андриан Аристархов с готовностью выхватил из кармана блокнот и зачиркал в нем.
— Та-ак. Что-ты там, Борис, о профессоре каком-то говорил.
— Ну да, про Чижа.
— Вот-вот. Вы посмотрите, товарищи, какая прослеживается линия: пьяненькие
— Как где! В толпе.
— Понятно, что в толпе, но впереди, сзади, сбоку...
— Да вроде впереди...
— Ага! Значит, не исключено, что руководил, подзуживал. Ты это отметь, Андриан. Про демагогов из преподавательского состава. И чтобы статья в газете была в срочном порядке. Неброская, не на первой странице, но и не на задворках. Пусть никто не упрекнет нас, что мы зажимаем информацию, скрываем от народа. Вот так.
Заведующий отделом пропаганды и агитации сидел между секретарем обкома и Андрианом Аристарховым и поглядывал то на одного, то на другого. Тревожный огонек в его глазах истаял, угас и появилось в них умиротворенненькое, благодушное: ну, меня-то это не касается! С лица Бориса Сергеевича не сходило недоумение. «Экая дубина!» — подумал про него Егор Афанасьевич.
— Ясно, — сказал Андриан, ставя последнюю точку в блокноте. — Завтра и дадим.
— Нет-нет! Егор Афанасьевич вскинул руку. — Завтра не надо. В среду тоже не надо. Спешка здесь ни к чему. Пусть событие, так сказать, отстоится, отделится в нем муть от ясности. Поработайте, материал соберите. Вот в четверг можно, в четверг в самый раз, — про себя же подумал: пусть профессор спокойно улетит в милую его сердцу Японию. — Вопросы есть, товарищи? Нет. Стало быть все. Да, Андриан! Ну как там крикунья твоя поживает?
Направившийся уже к двери Андриан Аристархов приостановился, вытянул вопросительно подбородок в сторону Егора Афанасьевича и сам еще больше согнулся, в вопросительный же знак превратившись, всей фигурой спрашивая: вы о чем? Но уже вывернулся перед ним завотделом Кирилюк, заслонил, вновь показалось: взял под уздцы, чтобы вести его дальше.
— Это вы про редактора Боголепову? — засуетился он. — Можно сказать, не поживает, а доживает. Последние денечки доживает. Заявление подала по собственному желанию.
— Ну и ладушки, ну и правильно. Она, кажется, из Москвы? Вот и пускай едет в свою Москву. Не прижилась, не прижилась у нас. С таким характером... Столичная штучка, понимаешь. И то ей не так, и это. Вот и пускай едет.
Затворилась дверь, остался Егор Афанасьевич один, потянулся, хрустнул крепким, упитанным телом, вдохнул побольше воздуха, чтобы быстрей разбежалась кровь, и оглянулся. Генеральный смотрел на него черт знает каким взглядом. «Смотрит и смотрит!». — Егор Афанасьевич пониже склонился к столу, голову втянул в плечи, достал чистые листы бумаги, чтобы набросать речь для завтрашнего выступления, писал, зачеркивал и недобро поминал Алену Николаевну, умыкнувшую помощника для своих бабских дел. Его, Михаила Ивановича, была эта обязанность — писать речи! Но понемногу увлекся и не заметил, как кончился рабочий день в обкоме, утихли звуки дневной сутолоки и наполнилось здание шорохами и гулким эхом. Уже Софья Семеновна заглянула и спросила: «Я вам не нужна, Егор Афанасьевич?». Он помахал рукой, отпуская. И все писал, писал. Закончил, прочитал, подправил и усмехнулся, довольный.
— Уж и врежу я им завтра!
И с повисшей на губах, словно окурок, усмешкой подошел к окну. Догорал, догорал этот хлопотный день, будто подожгли его злоумышленники с разных концов планеты — полыхал багрово-красным пламенем, и отблески этого вселенского пожара пали на город Благов, марганцевым больничным светом залили площадь перед обкомом и чахлый садик. И пустой пьедестал из редкой красоты гранита, привезенного из
— Эх, Чиж, Чиж! — покачал он головой, приговаривая сквозь прошибившую слезу. — И угораздило ж тебя подвернуться!
Случайно ли, а может, по велению неведомых еще науке явлений профессор Всеволод Петрович Чиж в этот момент тоже стоял у окна своей квартиры и любовался угасающим днем и закатным небом. Только окно, выходящее на восток, а не на запад, представило ему совсем иную картину, нежели Егору Афанасьевичу: не было там мрачных пожаров и кровавых ужасов, были же эдакая радужная легкость и прозрачность синеющих из последних сил небес, розовая дымка и стайка распластавшихся по небу облаков, словно стадо несущихся во всю прыть оленей.
«Что за черт! — весело недоумевал профессор. — Что за таинство совершается у них там... ну пусть у ангелов и архангелов, зачем очаровывают? Может, идет какая-нибудь вечная божественная служба?» — он тихо рассмеялся, все любуясь небесными превращениями. — Вон наползла с востока тьма, и розовый мир загустел, бросились врассыпную по земле тени. Как невозможно дважды войти в одну и ту же реку, так невозможно и мир увидеть дважды одним и тем же. Ну ладно, ну хорошо — пусть разум есть движение материи. Тогда что же получается: две движущиеся относительно друг друга какие-нибудь там микрочастицы, субчастицы, взаимодействуя, есть суть разумная система. Значит, вытанцовывается некая теория разумных систем: система-атом, система-молекула, система-клетка, система-растение, система-насекомое, система-животное, система-человек, система-Земля, система-Солнце, система-Галактика и так далее, и все микро- и макро-системы замыкаются и образуют одну Вселенскую систему. — Универсум, что есть все, везде и во всем. Универсальная разумная система. В это время послышалось за дверью кабинета деликатное покашливание. Всеволод Петрович оторвался от окна, глянул на дверь быстрым тревожным взглядом.
— Входи, Георгий, — сказал негромко.
Дверь отворилась и вошел брат покойной жены Георгий Николаевич Багров. Был он в черном, уже сильно потертом, но тщательно отпаренном, отутюженном костюме, белой рубашке и галстуке-бабочке. В сумеречном закатном полумраке кабинета тускло блеснул его обильно набриолиненный и тщательно зачесанный пробор. Все это с изумлением отметил Всеволод Петрович.
— Извини, Всеволод, не помешал?
— Нет-нет, — покачал профессор головой, продолжая смотреть на него тревожно и любопытно, а в голове уже всплывало болезненное: «Кажется, начинаются муки!».
— Так вот, я... А что это ты в темноте сидишь? Это, брат, нехорошо, как леший, ей-богу! — начал Георгий Николаевич серьезным тоном, сохраняя достоинство, но вдруг как-то съехал, противно хихикнул в кулак, потер дрожащие ручки. — Я, собственно, вот по какому вопросу: сегодня, насколько я осведомлен, состоится, так сказать, прощальный раут. Праздникус грандиозус по случаю отбытия Его Превосходительства в заморские страны.
— Перестань, не юродствуй! — поморщился Всеволод Петрович.
— Да-да, прости, — съежился Георгий Николаевич, — это я так... заносит меня. Прости. Я... не будет ли по этому случаю каких-нибудь распоряжений? В магазин, может быть, сходить? — говорил он как-то вбок, но даже в полумраке видно было, с каким вожделением косился на запертый бар за спиной Всеволода Петровича.