Палестинские рассказы (сборник)
Шрифт:
Секретарша вопросительно уставилась на меня, но я, не обращая на неё внимания, ворвался в комнату, где сидели трое мужчин, одинаково одетых и очень похожих друг на друга: все в очках, примерно одного возраста, с одинаковым выражением лица. Они подняли на меня удивленные взгляды, а я, подойдя к столу, сунул им буквально под нос обгорелые книги. Все трое испуганно отпрянули от изуродованных погромщиками книг.
– Что это? – спросил дрожащим голосом Моше, увидев ивритские буквы.
– Это – книга Торы, а это – комментарии Нахманида к Пятикнижию, изданные в Риме 500 лет назад, – ответил я, кипя от бешенства и еле сдерживаясь.
– Это сделали арабы? – спросил Моше, и в нотках его голоса я уловил приближающуюся грозу.
– Это сделали евреи! – сорвался на крик я. – Евреи!
– Евреи? – переспросил Моше. – Евреи такого сделать не могли! – уверенно заявил он. Двое других были с ним полностью согласны.
– И, тем не менее, это дел рук евреев, –
– Когда будете хоронить книги [9] , не ищите виновных среди арабов.
Я повернулся и вышел.
У меня было такое ощущение, что идти мне некуда. Дом Халиля, в котором я нашёл убежище от тени Помпеи, опустел. И, сидя в полупустом флигеле, я с тоской считал дни, которые остались ещё до окончания моего контракта. Ещё три года, целых три года… Несколько раз я подавал просьбу о переводе, но мне было отказано, и я продолжал службу в Хевроне. Халиль так и не вернулся больше домой. Под разными предлогами полиция не разрешала ему вернуться домой, объясняя своё решение заботой о его же собственной безопасности.
9
Согласно иудейской традиции, если священные книги осквернены, их хоронят так же, как человека.
– Мы не можем гарантировать вам безопасность, – отвечали ему из полиции на все его обращения.
Дом, точнее, оставшиеся от него стены, обнесли ограждением из прочных стальных прутьев, и он так и стоял – без дверей, с выбитыми окнами и следами жестоких ожогов, с рассыпанным по всему полу цветным стеклом и обломками изуродованной мебели. Солдаты по-прежнему использовали прочную крышу дома под наблюдательный пункт. Крыша совершенно не пострадала. Внутри же дом выглядел как будто выеденный термитами.
Халиля я увидел лишь однажды, года через два. Он приехал в город, и я не узнал старика, так изменилось его лицо. Он тяжело передвигался, а взгляд стал потухший и какой-то отсутствующий. Увидев меня, он не отвёл взгляд и в нём не было упрёка. Мы поздоровались молча. Он выглядел как человек, который полностью смирился с вынесенным ему приговором. Халиль вошёл в свой дом и, остановившись на пороге, стоял будто около могилы. Лица его я не видел. Возможно, он плакал. Я понял, что он уже никогда не притронется к стеклу. Хозяин разделил судьбу своего дома. Снаружи он был ещё жив, но жизнь у него внутри давно умерла. Потом он, так же тяжело переваливаясь, вышел из дому и побрёл к своей машине, в которой его ждал сын. Он с трудом залез в машину, и та тронулась с места… Больше я его не видел. Провожая Халиля, я подумал, что обязательно напишу о том, о чём кричит моя душа. С тех пор прошли годы, а мне всё снятся узоры из цветного стекла, которые вдруг разлетаются вдребезги от удара камня. Тогда я просыпаюсь и пишу свой дневник…
Чётки
Одни и те же чётки были у них и у нас. Чётки из кости, из дерева, из камней, из металла… Среди чёток встречались очень красивые и дорогие – из янтаря, красного дерева, слоновой кости, панциря черепахи, жемчуга… И попроще – из металлов, похожих на золото и серебро, из костей верблюда, и самодельные – из косточек финика и олив. С ними не расставались ни шейхи, ни феллахи, потому что чётки символизировали для них молитву к Единому Богу. В каждой из этих чёток было тридцать три камня, или зерна, как их здесь называют. Если внимательно присмотреться, то легко заметить, что звенья в чётках отделяются друг от друга особыми перемычками. Одиннадцать – перемычка, потом ещё одиннадцать – снова перемычка, и ещё одиннадцать. Одиннадцать – потому что эта цифра соответствует последовательности мусульманской молитвы. Любая молитва начинается с обращения к Всевышнему и произносится сначала стоя, признанием величия Бога: «Аллах велик» (Алла ху акбар). Признавая величие Бога, мусульманин преклоняет перед ним колени, падает ниц и лишь тогда произносит саму молитву, повторяя имя Всевышнего снова и снова, тем самым утверждая, что нет для него других богов кроме Аллаха, и Мухаммад – пророк Его. Приветствуя Всевышнего, мусульманин называет девяносто девять имён Аллаха – Великий, Мудрый, Милостивый… Затем непрерывно вместе со всеми он повторяет хором общепроизносимые части молитвы вслед за имамом. Именно этот порядок молитвы и символизировали одиннадцать звеньев в чётках, служивших всем путеводной нитью в Молитве – и молодым, и пожилым, и шейхам, и феллахам. Все звенья чёток соединяются либо овальной удлинённой косточкой, либо камушком, изображающим Минарет и символизирующим Веру в Единого Бога. Арабы называют их «суббах», что означает «восхвалять Бога». Но в иврите арабскому «суббах» для определения чёток аналога нет. Поэтому мы использовали то, что
Когда я впервые попал на эту базу в Хевроне, то первое, что мне бросилось в глаза, это чётки, которые были у каждого солдата. У некоторых их было несколько. Чётки вешали на зеркало в машине, использовали в качестве цепочки для мобильников и ключей или в качестве сувениров, которые дарили друзьям, подругам и знакомым. Все эти трофеи добывались на КПП, где солдаты останавливали палестинцев, которые ехали или пешком направлялись к родственникам в соседние кварталы, в больницы, на рынок, на работу или на учёбу. Куда бы они ни направлялись, им было не миновать нас. Солдаты обыскивали машины, пассажиров, всех, кто направлялся через КПП. При обыске они и отнимали чётки. Для солдат это было обыденным делом, да и офицеры не особенно обращали внимание на эти солдатские шалости. Нам хватало других проблем. Хеврон – крупнейший город Западного Берега реки Иордан, и контролировать его очень не просто. И не только потому, что это большой город. Здесь находятся святыни, которые евреи и арабы считают только своими, хотя и мы, и они считаем себя детьми праотца Авраама, или, как называют его арабы, Ибрагима. К его усыпальнице приходят молиться и арабы, и евреи, но молятся отдельно друг от друга, после того как в феврале 1994 года американский иудей Барух Гольдштейн расстрелял здесь из автомата двадцать девять молящихся мусульман. И до, и после устроенной Гольдштейном бойни город не раз становился ареной кровавых столкновений между евреями и арабами. И ни они, ни мы не собирались забывать пролитую кровь, помня при этом только свою. Чем жёстче действовали мы, тем ожесточённее становились они. К тому времени, когда я прибыл на базу, мы удерживали шестнадцать контрольно-пропускных пунктов и несколько кварталов города. Точнее, кварталов было три, и в них жили восемьсот евреев. Остальные же кварталы, в которых жили тридцать тысяч арабов, находились под нашим контролем лишь формально, мы в них заходили редко и довольствовались тем, что контролировали все наиболее важные стратегические позиции в городе и его окрестностях. А что происходит там, внутри, в этих густонаселённых кварталах двухсоттысячного города – нам было уже не до того.
Обгоревшие стены полуразрушенных домов – результат второй интифады – красноречиво свидетельствовали о положении дел в городе, и контролируемая нами территория всё больше напоминала осаждённую крепость. Солдатам приходилось нелегко и, кроме того, здесь была своя действительность со своими законами, поэтому никто не смел беспокоить солдат из-за такой мелочи как чётки. Но однажды на базе появилась симпатичная девушка-офицер, в обязанности которой входило повышать образовательный и культурный уровень наших солдат. Есть такая должность в армии. Приняли её на базе восторженно. Солдатам нравилась эта веселая симпатичная девушка, и они относились к ней тепло, без всякого намека на грубость или пошлость. Но особенно тепло принял её командир базы. Он относился к ней по-отечески, как к дочке. Требовательный, подчёркнуто официальный, с нею он всегда улыбался какой-то особой теплой улыбкой. Нам было непривычно видеть командира таким обаятельным и трогательно-добрым.
Высокий, атлетического сложения, хотя и слегка оплывший, он был требовательным и чрезвычайно жёстким. Армейскую службу он любил, и армия была его второй семьей. Свою службу в армии он начал во время Первой ливанской войны, прошел её от начала до конца и затем служил в Ливане ещё пять лет. Ему не раз предлагали штабную работу, но он каждый раз отказывался от весьма заманчивых предложений, обещавших ему быстрый карьерный рост.
– Лучше быть головой у мухи, нежели хвостом у слона, – говорил он по поводу этих назначений и оставался командиром в самых горячих точках в нашем раскалённом до предела конфликте. Свою службу он любил, жил ею и того же требовал от подчинённых. Отличительной его чертой было нетерпение к любому проявлению малейшей слабости. В свои сорок с лишним лет он мог дать фору молодым офицерам и в плане физической подготовки, и в выносливости.
– Когда он бежит, это для него отдых! – сетовали солдаты, когда он был ещё молодым офицером, судорожно вбирая в себя воздух после очередного кросса. Казалось, что его целью было полностью вымотать своих подчинённых. Но, гоняя своих солдат, он никогда не наблюдал за ними со стороны, всегда был впереди, успевая подогнать отстающих и снова возглавить гонку. Ему и сейчас не было равных в физической подготовке. Того же он требовал и от подчинённых ему офицеров. Он не терпел даже малейшего проявления слабости и был беспощадно требователен и к себе, и к другим. Именно за проявление слабости он наиболее сурово наказывал своих подчинённых.