Памир без легенд (рассказы и повести)
Шрифт:
В тридцатом году, когда после освобождения из плена я впервые попал в долину Алая, она еще была пуста, беспокойна, тревожна. Она была почти такой же, как тысячу лет назад...
2
Палатки. Утро. Мороз. Над Кашгарией поднимается солнце. Солнце жжет. Похрустывает трава, выпрямляясь, сбрасывая со стебельков тающий лед. Мы в тулупах и валенках. Через полчаса--мы в свитерах, еще через полчаса--в летних рубашках и парусиновых туфлях. Солнце жжет. Еще через час--мы в трусиках и босиком. Но солнечный жар нестерпим: еще десяток минут такой солнечной ванны, и тело покроется волдырями. Мы опять в летних рубашках. Но солнце прожигает рубашки. Мы натягиваем свитера. Солнце не пробивает их лучами, но в свитерах душно. Мы ищем тени, прячемся за палатками. Но в тени -- мороз. Ежусь и надеваю
Дневка. Сегодня мы не тронемся с места. Недалеко от палаток--прямоугольная яма, вокруг нее--пустые консервные банки. Здесь в 1928 году был лагерь Памирской экспедиции Академии наук. Яма была вырыта для лошадей. Она заменяла конюшню.
К нам стекаются всадники -- кочевые киргизы. Раньше других приехали Тахтарбай с сыном и Умраллы. Вот еще знакомые лица. Тахтарбай навез угощений: кумыс--лучший в мире алайский кумыс, катлама--тончайшая слойка, жаренная на сале, эпке... О, эпке -- это изысканное угощение. Чтобы приготовить его, из зарезанного барана вынимают легкие вместе с горлом, промывают их в воде, а когда сойдет кровь, через горло наполняют их ячьим молоком, так, чтобы они сильно раздулись; затем погружают этот мешок в большой чугунный котел, наполненный таким же молоком, и варят легкие, пока все "внешнее" и все "внутреннее" молоко не вварится в них. Нет еды нежней и сочнее эпке!
Тахтарбай ничего не жалеет для нас... Только бы мы поверили в его лучшие чувства!
Ничего, Тахтарбай, довольно пока и того, что ты уже не активный басмач, что выбита почва из-под твоих ног, а кто поверит в чистоту твоего байского сердца?!
3
Кочевники сидят вокруг палаток. Здесь баи и бедняки. Здесь мирные скотоводы и бывшие басмачи. Как различить их по лицам? Вот о тех, кто очень толст и очень важен, я еще могу догадаться.
Тахтарбай прижимает к сердцу ладонь. Тахтарбай глядит на меня умильно. Жалуется, объясняет, что он больной, клонит голову набок. Толстым пальцем тычет в жирные складки шеи. Я, наконец, понимаю, я щупаю ему шею... А, вот в чем дело!.. Я достаю йод и смазываю распухшие гланды Тахтарбая. Я с отвращением делаю это. Перцатти стоит рядом, смеется...
Что же... Пора! Начнем, что ли? Пора проводить беседу... Кочевники расположились кружком. Сидят, стоят, полулежат на траве. Круг замыкают Перцатти, Юдин, помкомвзвода Ильин. За ними--я, все сотрудники экспедиции, несколько красноармейцев. Перцатти сидит по-киргизски. Говорит горячо, с пафосом, заломив на затылок шлем. Перцатти говорит по-русски. Ильин переводит. Кочевники в халатах, в малахаях, в круглых бараньих шапках. Теперь все сидят, раздвинув колени, на собственных пятках. Слушают молча и очень внимательно...
– - ...Совьет окумат--советская власть ни с кем воевать не хочет. Совьет окумат считает своими друзьями всех, кто мирно трудится. Советские люди поднимают оружие только в том случае, если пролита кровь, и только в целях самозащиты... Вот, товарищи и друзья! Вы собрались сюда. Среди вас, может быть, есть бывшие басмачи. Мы не хотим знать--кто именно, мы не спрашиваем вас о них. Зачем?.. Они поняли свои ошибки, они хотят мира. Хвала им. Мы хотим мира. Пусть живут и работают, пусть пасут стада и занимаются земледелием, пусть не боятся нас. "Красные солдаты"--красноармейцы--друзья всех трудящихся. Они помогают трудящимся. Вот спросите наших караванщиков-узбеков, не сейчас, потом спросите. Они расскажут вам, как красноармейцы помогают их отцам и братьям--скотоводам и земледельцам--там, в их родных кишлаках, всюду, где живут с ними бок о бок... Товарищ Ильин, переведи!
Ильин переводит; все внимательно, его слушают. Теперь лица уже не кажутся мне одинаковыми, я вижу разные глаза: вот эти радостные, веселые, они жадно ловят каждое переводимое слово-- молодой киргиз, волнуясь, мнет на коленях свой малахай. Ну да, конечно, он думает заодно с нами, он сам бы сказал все это, если бы слова
– - Чужие красноармейцы, совсем незнакомые... Э... э... да... так было... Хорошо помогали... Правду говорит товарищ начальник.
И я смотрю на его соседа, который сейчас встретился с Тахтарбаем взглядом и плюнул на землю.
Перцатти говорит с подъемом. Сидящий претив него--тот, рыхлый, о котором я подумал, что он бай,-- слушает, слушает, клонится вперед; ему лень, он внезапно разевает рот и громогласным, протяжным зевком перекрывает голос Перцатти. Зевок, а за ним другой, еще громче, хриплее и раздражительней. И от этого зевка -- мгновенное, чуть заметное замешательство Перцатти. Но никто не смеется, никто не обернулся на этот зевок. Он не замечен кочевниками. Перцатти говорит дальше:
– - Советская власть не будет мстить никому за все происшедшее. Советская власть не хочет войны. Если бы она хотела войны, она прислала бы сюда хоть тысячу, хоть десять тысяч аскеров, орудия, пулеметы, аэропланы. Но она не делает этого, ни одного отряда она не присылает сюда, и мы не сюда пришли, мы идем мимо, завтра уйдем, и, видите, мы никого не трогаем здесь. Вы, присутствующие здесь, должны это объяснить всем своим родственникам и знакомым, разнесите эту весть по глухим ущельям: узункулак--длинные уши,--у вас есть свой телеграф. Передайте тем, кто был басмачом, кто грабил,--пусть вернут награбленное в Гульчу. Возвращающих награбленное мы арестовывать не будем, пусть не боятся, мы никого не хотим наказывать, мы знаем, что они заблуждались. Донесите эту весть и до курбаши Боабека, пусть он сдастся добровольно. Если сдастся-- он будет наказан, но останется жив, а потом своим трудом может заслужить прощение. Если не сдастся -- все равно будет пойман, и тогда его никто не простит!
В середине речи Перцатти к нам подъехал какой-то дородный, высокомерный старик. Некоторые из сидевших вокруг бросились снимать его с лошади, почтительно очистили ему место. Другие оглядели его враждебно и ни одним жестом не выразили почтения ему. Киргиз, рассказывавший о переправе баранов, сомкнул губы и задвигал скулами, а в глазах его вспыхнула ненависть.
Роль переводчика перешла к Юдину. Юдин лучше говорил по-киргизски, и слушатели лучше воспринимали его быстрые, короткие фразы с большими паузами между ними,--негромкий, спокойный разговор со смешками, шуточками и живыми примерами. С разрешения Перцатти, Юдин говорил многое от себя...
А когда беседа окончилась и я пошел с Перцатти в его военную палатку писать донесение в Суфи-Курган и написал только первые строки: "Срочно. Секретно. Нач. заставы тов. Любченко. Разъяснительная беседа с кочевниками и бывшими басмачами проведена. Настроение большинства благоприятное нам..."--в палатку вошел молодой киргиз.
– --- Что скажешь?
– - обернулся к нему Перцатти. Киргиз улыбнулся, тронул Перцатти за рукав и полушепотом заговорил:
– - Мой кичик урусча знат... Сичас прихадыл мая брат, говорил Боабек мист знат, хатэл Боабек Кашгар сторона хадыл. Давай мэн пойдет, показал будыт. Твая десать аскер давай, ходил бирал Боабек... Сичас нада хадыл...