Память (Книга первая)
Шрифт:
Набранные разрядкой слова выделил сам автор. Но кто же она, вера, надежда и любовь поэта? Заря, как природное явление, в которую могли бы поверить земные племена? Нет, конечно! Для такого поэта, как Владимир Соколовский, ежеутренняя заря — это был бы слишком незначительный предмет. Она — для тех, «кому должно идти», — совсем другое: за нее подымали кубки будущие декабристы и Пушкин в Каменке, Пушкин и Пущин в Михайловском. Она — это «заря пленительного счастья».
Переставляю и сокращаю строфы «Исповеди», чтоб читатель легче вошел в страшный мир человека, испытавшего крушение всех надежд в глухую последекабристскую пору и с холодным вниманием аналитика всматривающегося в бездну своей грешной и обессиленной души.
Я знаю участь сироты;Я в школе горестей учился;С несчастьем с юных лет сдружился, —Питомец нужд и нищеты.Я рос без нежного привета:Никто малютку не ласкал,Я радость лишь по слуху знал;Казалось, лишним был для света.Я тосковал — моей печалиНикто и ведать не хотел,Я ждал вопроса — и гляделВ глаза людей; — но все молчали…И опыт горький утвердилМой холод к людям ненавистный, —Мой друг, казалось, бескорыстныйЗа чувства злом мне заплатил.Обманом мне казался свет,Все люди повестию ложной;Что не было, чего уж нетМне мнилось сущностью возможной.И вот я, страшный эгоист,Без правил, без добра, без друга,Порок мне спутник, лень подруга…В речах, делах позволил вольность,Приличия, благопристойностьЯ часто, часто нарушал.Чего бежал — к тому стремился,Чего боялся — то искал,Что нравилось — того страшился,Что пагубно — того желал. …Я сердцем жил, и бурны страстиТоржествовали над умом.Печали, скорби и напастиКо мне стекались часто в дом.Всегда собою недовольный,За скудный дар я жизнь считал;Неистовый и своевольный,Я быстро от страстей сгорал.Мне тесен был свободы круг;Мне в жизни, — жизни было мало;Для чувств — мне сил недоставало, —И я желал жить дважды вдруг.Но кто желает — тот грешит.Кто недоволен — тот несчастен.И кто злу в жизни не причастен?Прожить свой век кто не спешит?Да, жизнь моя скудна добром;В ней мало веры — все безверье;В ней мало дела — все безделье;Обильна лживости и злом,.Полна несбыточных желаний,Предупреждений и забот,Ничтожных мелочных хлопот;Не высказуемых мечтаний…Едва ли можно было написать подобные строки, не имея личного горчайшего жизненного опыта.
Владимира Соколовского нельзя числить только «религиозным» поэтом хотя бы потому, что одновременно с лирико-драматическими поэмами, сюжеты которых, верно, приблизительно напоминали библейские, он сочинял и печатал
Владимир Соколовский — сложный русский литератор, умевший иносказательно преподносить свои социально-утопические грезы и демократические идеи в искусственной ветхозаветной упаковке. Он заслуживает звания «религиозного» художника не в большей степени, чем Данте с его «Божественной комедией» или Мильтон с «Потерянным раем», чем живописец Рафаэль или скульптор Микеланджело.
Вроде бы неправомерно ставить «третьестепенного» русского поэта Владимира Соколовского рядом с гигантами мировой культуры, но что такое мера в непрерывном творческом потоке человеческого самопознания, в недоступных во все времена строгой науке глубинных связях искусства и жизни, загадок человеческой памяти? Очень хорошо на эту тему пишет киевский исследователь В. Скуратовский: «Пожалуй, самой важной и самой яркой чертой современного историко-культурного „припоминания“ является убежденность в непреходящей ценности любого, пусть самого скромного, движения человеческих мыслей и чувств, отлившегося в письменную или печатную страницу, ставшего стихотворением, статуей, живописным полотном, музыкальным произведением… Толстой говорил, что любовь великого мыслителя и обыкновенного человека равноценна. Нечто похожее ранее утверждал Гоголь, высказавший головокружительно глубокую мысль о том, что в истории литературы нет мертвецов. По Гераклиту, огонь живет смертью земли. Но в мире словесного творчества ни одна стихия не живет смертью другой, даже если именно она вытесняет.ее на окраины литературы. Как это ни странно звучит, вселенная литературы со всеми ее многочисленными олимпами и, казалось бы, навечными репутациями совершенно не иерархична. Во всяком случае, здесь „великое“ нисколько не отменяет „малого“, здесь небо держат, не только атланты. В этом мире каждый приставлен к решению той или иной человеческой задачи, а ведь все человеческие задачи важны — вне зависимости от того, кто их решает, великан мысли или ее незаметный труженик».
На этом, дорогой читатель, можно было бы и закончить наше путешествие в литературное прошлое, связанное с «забытым», «неизвестным», «третьестепенным», «несозвучным» поэтом Владимиром Соколовским, вдохновлявшимся якобы «Библией и только Библией», но мы еще не поговорили о самом существенном в его творчестве, без чего этот оригинальнейший русский литератор остается воистину неизвестным. Даже приблизительное знакомство с двумя его не совсем обыкновенными произведениями развеет огорчительное— стародавнее недоразумение, позволит правильнее определить место этого автора в общественно-литературном процессе прошлого века, место, бесспорно, более значимое и достойное, чем это считается до сего дня, и приблизит к разгадке некой тайны, которая волнует меня с тех пор, как я впервые взял в архиве Октябрьской революции дело «О лицах, певших в Москве пасквильные песни».
Сразу после «Мироздания» (1832) выходят еще две книги Владимира Соколовского — «Рассказы сибиряка» (1833) и «Одна и две, или Любовь поэта» (1834). Они были напечатаны мизерными тиражами в Москве, с тех пор ни разу не переиздавались, давным-давно стали библиографическими редкостями, и далеко не каждая из фундаментальных наших библиотек их имеет. Помню, занимался я в фундаментальной московской библиотеке, расхоже называемой именно «Фундаментальной», а в официальном своем имени четырежды повторяющей слово «наука»: «Научная библиотека Института научной информации по общественным наукам Академии наук СССР». В ней числится, худо-бедно, семь миллионов томов! Поэма Владимира Соколовского «Мироздание», переизданная в 1867 году с портретом автора, — это была последняя по времени отдельная книжка поэта, увидевшая свет, — нашлась, а вот «Рассказы сибиряка» и роман «Одна и две, или Любовь поэта» не попали даже в такое огромное книжное научное собрание. Удивился, хотя и не очень, — знать, слишком мало экземпляров было отпечатано, и от тиражей почти ничего не осталось за полтора-то века. Но когда я все же разыскал их в благословенной Историчке да прочел, то удивился не столько тому, что они все же дошли до нас, сколько тому, что такие книжки вообще появились в начале 30-х годов прошлого века — под пером автора, разрешительной подписью цензоров и на прилавках книготорговцев.
Когда я взял в руки «Рассказы сибиряка», маленькую, скромно изданную книжицу, то с удовольствием подумал, что вот прочту сейчас сборник рассказов одного из первых сибирских прозаиков, узнаю, как Владимир Соколовский видел свою и мою родину тех лет, ее людей, природу, что его заботило и волновало в жизни, был ли он приверженцем модного в те юные годы русской прозы романтического стиля, как в ней насчет «религиозности», короче, любой читатель поймет меня, раскрывшего неизвестного Соколовского.