Память о розовой лошади
Шрифт:
Ездил отчим по двум соседним областям, но впечатлений привез, словно совершил кругосветное путешествие... Вскоре ему позвонили из филармонии и предложили вновь совершить небольшую поездку; он тут же побежал в театр просить отпуск без содержания: всего на пару недель... «Страшно боялся директора, но он ничего — только покривился немного», — с видом счастливейшего из людей рассказывал Роберт Иванович. В ответ мать лишь пожала плечами: съезди, съезди... Понятно, для филармонии он был находкой, гвоздем, что называется, программы — ее строили вокруг его выступлений, и строили, по всему, небезуспешно: все чаще и чаще отчима стали приглашать на гастроли. Он смеялся: «У директора лицо вытягивается, едва
Зимой Роберт Иванович даже осунулся и потемнел лицом, как будто его снедала нервная лихорадка. Однажды коротали мы вьюжный вечер за партией в шахматы... Зазвонил телефон, и отчим неожиданно как-то осел, втянул голову в плечи, точно от кого-то хотел спрятаться. Быстро проговорил: «Ответь. Из филармонии, думаю, — третий день ищут. Нет меня дома, скажи, — и, округляя глаза, прошептал: — Нету, нету, понимаешь?» Но тут же сам схватил трубку: «Алло! Ну да, да — я... Гм-гм... На пару недель?.. Ох, занят. Но хорошо. Ладно. Постараюсь, — повесил трубку и посмотрел на меня этакими лихими глазами. — Опять на гастроли приглашают. Ей-ей, жутко на глаза директору показываться. Ну да — куда денется: не на последнем месте в театре числюсь». А на другой вечер он, посмеиваясь, опять рассказывал матери, каким лошадиным стало у директора лицо и как он — не сказав ни слова — подписал заявление об отпуске без содержания; правда, очень сердито на этот раз подписал — так черкнул ручкой, что вместо обычной закорючки в конце подписи прорвал на бумаге дыру.
Обычно мать выслушивала невозмутимо, лишь морща лоб и слегка хмурясь, словно прикидывала в уме: посмотрим, посмотрим, что из этого получится, но в тот раз так рассердилась, что даже крикнула:
— Очнись! Ты что, воображаешь себя незаменимым? Что за тебя в театре зубами держатся? Просто они не хотят со мной отношений портить... Но имей в виду, в случае чего я и пальцем не шевельну в защиту тебя, — заметила, как он замер, и сказала более мягко: — Пойми, все до меня доходит, давно я знаю, что не Рузаев запасной артист для князя Игоря, а ты. Да, да... Не делай, пожалуйста, таких глаз — в театре на тебя не очень-то надеются.
Роберт Иванович повел шеей так, как если бы воротничок рубашки сдавил ее подобно железному обручу.
— То-то я стал замечать, что какая-то возня за моей спиной происходит... — побагровел он.
— Не возня, а забота о деле, — уточнила мать.
Насупившись, отчим засопел:
— Ну-ну...
Два дня спустя он уехал на гастроли, ездил, наверное, около месяца, с дороги послав в театр заявление об увольнении.
Мать пыталась на него повлиять, вернуть в театр, но отчим уперся: то отмалчивался, то с полушутливой витиеватостью разглагольствовал, что-де эстрада по сравнению с оперным театром, как кино по сравнению с классической литературой, а кино, как известно, из всех искусств для нас самое важное... Мать сердилась: ну, что, что ты мне зубы заговариваешь? Сердился и отчим: мне так интересно. Езжу. Выступаю. Сколько людей на мои концерты приходит! Посмотрела бы... Не пою же я всякие там: Мишка, Мишка, где твоя улыбка... Не халтурю. Отдаю все, на что способен. И потом — заработок гораздо выше. А то ведь меньше тебя получал. Тогда мать: но я ничего от тебя не требовала. Конечно же ты не требовала, вздыхал отчим, но... И вообще: зачем так наседаешь, словно я тебя предаю? Но сбить мать было трудно: ты себя предаешь — свой голос, талант. Неизбежно начнешь меньше над собой работать и тогда станешь халтурить. Тебе нужна дисциплина — я это хорошо знаю. А где она, как не в театре? Конечно, голос тебя долго вывозить будет. Легче в филармонии, ясно, легче, чем в театре, но именно поэтому ты и перестанешь серьезно над собой работать.
Свидетель их споров и ссор, порой до того серьезных, что отчим хлопал дверью и уходил отсиживаться ко мне в комнату, я не знал, что и думать: кто из них прав? кто виноват? Чаще склонялся к мысли, что прав отчим. Чего она, на самом деле, к нему пристала? Человеку нравится так жить — везде ездить, выступать. А она: растрачиваешь себя по мелочам, катишься под гору... Похоже, мать вбила себе в голову, что из него должен получиться знаменитый оперный певец, и не хочет расставаться с этой мечтой.
Споры закончились разом, в один вечер — как отрезало. Однажды мать пришла с партийного актива и рассказала, спокойно так — просто передавая факт:
— Во время перерыва ко мне подошел секретарь обкома и спрашивает: что с вашим мужем, Ольга Андреевна, происходит? Слышал я, что он ушел из театра. С таким-то голосом! Может — ему мало платили — так подскажем, чтобы увеличили ставку. У меня даже руки онемели. Стою и краснею. И ничего не могу ответить.
— Тебя это больше всего волнует: кто что скажет, — ворчливо сказал отчим.
Мать от злости даже ногой притопнула:
— Никогда я, никогда, слышишь, не боялась, что обо мне говорят.
Но Роберт Иванович заупрямился:
— Люди меняются... Раньше ты этого не боялась, а теперь боишься.
Побледнев, мать отвернулась и после этого никогда не говорила с ним о театре.
3
Едва я пришел в трест, как упругость мышц в теплоте стала сменяться вялостью. Сначала я по привычке пошел было в свой кабинет, но вспомнил, что сегодня планерка, и круто, с досадой, свернул в кабинет управляющего с двумя знаменами в углу, которые у нас вот-вот могли отобрать, с узким длинным столом вдоль окон почти от одной стены до другой и с массивным письменным.
Взгромождаться за письменный стол и оттуда, с высоты, посматривать на всех с начальственно недоступной строгостью, как это делал иногда управляющий, совсем не хотелось, и я сел в дальнем конце узкого.
В окно видно было, как на широкую асфальтированную площадку перед трестом сворачивала машина с начальником одного из строительных управлений; почти одновременно с ней вывернулась вторая, догнала первую, и они рядышком — бок о бок — немного проехали по площадке, затем, разворачиваясь, разошлись по кругу и снова сошлись, дружно попятились багажниками поближе к стене, с шуршанием придавливая шинами снег.
Еще не успели хлопнуть дверцы машин, еще слышалось подрагивание моторов, как мягко открылась обитая коричневой кожей дверь кабинета и к столу деловито застучала каблучками лаковых туфель секретарь-машинистка, прижимая одной рукой к груди толстую пачку бумаги, а в другой держа полную горсть отточенных карандашей. В раскрытую дверь из коридора ворвались оглушающий дробный топот, гам, и я почему-то желчно подумал: можно на часы не смотреть, и так ясно, что сейчас без одной или от силы без двух-трех минут девять — все валят гурьбой на работу.
Секретарша положила на стол против каждого стула бумагу и карандаши, направилась к выходу, но я, спохватившись, остановил ее, назвал город и попросил позвонить в кассы аэрофлота — заказать на вечерний или, в крайнем случае, на утренний рейс два билета.
На площадке уже скопилось много машин, но приехавшие не очень торопились со свежего воздуха в помещение — стояли себе и явно тянули время, разговаривая, посмеиваясь и просто посматривая по сторонам и на высокое небо.
Но вот кто-то глянул на часы, пошел к дверям. За ним потянулись остальные.