Память сердца
Шрифт:
После распределения ролей, перед самым летним отпуском, Остужев пришел к Анатолию Васильевичу домой и беседовал с ним о живописи и живописцах той эпохи, о месте ван Броувера среди голландских мастеров, об общественных отношениях в Нидерландах и т. п.
— Анатолий Васильевич, вы простите, что я отнимаю ваше драгоценное время, — повторял Остужев, — но мне хотелось бы понять, кто из великих предшественников мог быть назван учителем ван Броувера? Разрешите, я запишу.
И в его блокноте появился ряд имен художников, искусствоведов.
— Может быть, я спрашиваю о вещах, которые знают и дети. Но ведь в молодости
— У вас огромные знания, Александр Алексеевич, — возражал Луначарский.
— Меня отчасти выручает память. Но, простите, вот я записал еще несколько вопросов…
После его ухода Анатолий Васильевич повторял:
— Это просто трогательно, такое отношение к работе. Учитесь у него, молодежь!
По совету Анатолия Васильевича Остужев записал десятки названий книг, которые решил прочитать, прежде чем приступить к изучению роли. Свои свободные часы он проводил в музеях, выезжал даже в Ленинград, уверенный, что картины помогут ему глубже понять образ художника. Я уже не говорю о том, что он выучил наизусть всю пьесу. Я ни у кого не наблюдала такого фанатичного отношения к работе, такого всестороннего, внимательного изучения всех материалов, необходимых для создания образа.
Остужев был так скромен, так мало говорил о себе, что, в сущности, никто в коллективе и не знал о его самоотверженном труде. Знали только, что из-за глухоты он вынужден заучивать наизусть весь текст, а о том, как он расширяет свою задачу подготовки роли, как, изучая, вживаясь в образ, он приобретает поистине энциклопедические знания, я узнала только случайно, благодаря его беседам с Луначарским, на которых присутствовала.
Отзывы прессы могли разочаровать авторов и участников спектакля, если бы нас не утешал теплый прием зрителей. Что касается прессы, то здесь сыграло отрицательную роль стихотворение Демьяна Бедного, в котором он утверждал, что спектакль «не нужен советскому зрителю». Я не стану пускаться в споры, стараться опровергнуть мнение Д. Бедного. Тенденция «приземления» театра, попытки ограничить репертуар бытовыми драмами на злобу дня проявлялись не однажды в советском театре. Пьеса Штуккена, особенно обработанная Луначарским, — по-настоящему революционная пьеса. Элемент бунтарства, антибуржуазная тенденция наряду с прекрасным диалогом, ярко написанными образами делают ее, на мой взгляд вполне достойной возобновления на наших сценах.
Попутно мне хочется поделиться мыслью, что представление, сложившееся в наши дни, будто бы в первое десятилетие после революции была настоящая театральная публика, изысканная, энциклопедически образованная, — в корне неверно. Да, тогда существовала так называемая «старая Москва»: завзятые театралы, писатели, профессора, их семьи. Они помнили Ермолову и Федотову, они посещали
Талант Остужева, его успех в спектакле, любовь к нему публики — все тонуло, как в трясине, в холодном и неприязненном отношении руководства театра. Я не хочу этим сказать, что был какой-то заговор против Остужева; возможно, что он искренне не нравился, не соответствовал вкусам и требованиям дирекции. А ведь от дирекции зависело «подать актера» или «замолчать»! Тут и личные вкусы, и нападки критики: Загорский, Садко, Уриэль не принимали Остужева, и дирекция не вступалась за него. А на каких весах взвесить аплодисменты, вызовы, восторженные отзывы товарищей по сцене?
Анатолий Васильевич вместе со мной был на спектакле «Бархат и лохмотья» в Ленинграде, поставленном К. П. Хохловым с Горин-Горяиновым в главной роли. По мнению Луначарского, спектакль Малого театра был гораздо удачнее ленинградского, именно благодаря Остужеву: творческая индивидуальность Бориса Анатольевича Горин-Горяинова мало подходила для образа необузданного художника.
После работы над «Бархатом и лохмотьями» у Анатолия Васильевича и у меня еще больше окрепли дружеские отношения с Остужевым.
Виделась с ним я главным образом в театре: он, даже не будучи занят в репетициях и спектаклях, проводил в театре много времени. «Железная стена», «Измена», «Заговор Фиеско в Генуе», «Аракчеевщина», «Бархат и лохмотья» занимали прочное место в репертуаре, на этих спектаклях я постоянно встречалась с Александром Алексеевичем. А тут еще прибавились «Без вины виноватые», где Остужев играл Незнамова, а я Коринкину. Кручинину в этом спектакле играла Клавдия Ивановна Алексеева, племянница М. Н. Ермоловой, удивительно похожая на нее голосом и внешностью. При жизни Марии Николаевны она играла в первом акте Любовь Отрадину, то есть Кручинину в ранней молодости. Думаю, что эта подмена была очень удачной.
Когда Ермолова сошла со сцены, Алексеева начала играть целиком всю роль Отрадиной-Кручининой и играла ее так, что в финале у меня — Коринкиной каждый раз навертывались слезы на глаза.
«А бывают матери и чувствительнее… вешают своему ребенку какую-нибудь золотую безделушку: носи и помни обо мне! А что бедному ребенку помнить? Зачем ему помнить?.. Ведь эти сувениры жгут грудь!»
Нельзя забыть, как произносил Остужев — Незнамов эти горькие слова, как жестом, полным отчаяния, он распахивал ворот и срывал цепочку с медальоном. Как крик раненого зверя, звучал голос Алексеевой и ее рыдания, как будто бы вырвавшиеся впервые после стольких лет.
«Гриша! Мой сын! Гриша!»
Он падает перед ней, он кладет ей на колени свою растрепанную, буйную голову и шепчет:
«Мама! Мама!»
Еле-еле, чуть слышно; он впервые в жизни произносит эти святые слова…. Большая и такая насыщенная пауза… мать и сын забыли об окружающих. Наконец свершилось то, о чем они не смели и мечтать. Потом Остужев — Незнамов произносит совсем тихо, только приподняв свое заплаканное лицо, свою лохматую голову с материнских колен:
«Мама, а где отец?»