Памяти Александра Зиновьева
Шрифт:
Так или иначе, Саше Зиновьеву поручили нарисовать карикатуру на Щедровицкого. Как обычно, начальнички переврали ситуацию с точностью до наоборот: приписали тому нежелание читать Гегеля, а знакомиться с ним по Александрову. Зиновьев карикатуру нарисовал (Щедровицкий, отталкивающий тома Гегеля и хватающийся за Александрова), не пощадив при этом характерной внешности Г.П. — широкоплечего потомка раввинов, ходившего в перешитой отцовской шинели и финской шапке. Щедровицкий случайно зашёл в редакционное помещение, увидел на зиновьевском столе карикатуру, страшно разозлился — поскольку говорил-то он прямо противоположное — и устроил дикий скандал. Зиновьев пошёл на факультетское партбюро выяснять, как оно там было на самом деле. Секретарем партбюро был тогда Евгений Казимирович Войшвилло, тоже фронтовик, впоследствии
Впоследствии Зиновьев вспоминал о Щедровицком мало и неохотно, в терминах «был моим учеником, потом отошёл» (с брезгливой интонацией — «предал по-мелкому»). Щедровицкий, напротив, о Зиновьеве говорил и писал много, а зиновьевский диссер по «Капиталу» ввёл в канон своей школы. Позиция Щедровицкого выглядит в этой ситуации более сильной: зиновьевское «фи», которым он, впрочем, вообще бросался довольно часто, выглядит неконструктивным. Возникает вполне понятный соблазн рассудить дело так, что Щедровицкий «развивался», «ушёл от старых взглядов», а Зиновьев остался при своих. Сам Г.П. никогда не говорил этого прямо, но против такой интерпретации не возражал.
На самом же деле ситуация была иной. Эволюция взглядов имела место у обоих. Но двигались они в противоположных направлениях. Их встреча на факультете была встречей поездов, движущихся по параллельным путям в разные стороны.
На момент встречи Зиновьеву стукнул тридцатник, Щедровицкому было едва за двадцать. Зиновьев прошёл войну, и ходил не в отцовской шинели, а в своей собственной гимнастёрке. Щедровицкий ходил по факультету «восторженным пастернаком», переживающим свою открывшуюся интеллектуальную потенцию как своего рода пубертат и накидывающийся на книжки как на девушек. Ум Зиновьева родился из нужды, из бытовой сметки — и ею же был прибит и покалечен при рождении. «Интеллектуальные восторги» — это было не для и не про него. Наконец, Зиновьев был по сути своей материалистом, а Щедровицкий — наоборот.
Тут придётся пояснить кое-какие моменты. «Основной вопрос философии», по Марксу, конечно, дрянь. Тем не менее, разделение на «материалистов» и «идеалистов» в философии действительно наблюдается — впервые описал его ещё Платон, насмешливо упоминая тех, кто «хватается за дубы и камни, подобно титанам». На самом деле, конечно, всё сложнее.
Если уж на то пошло, то материалистом можно назвать человека, который склонен объяснять свойства вещей свойствами субстрата. Идеалист, наоборот, склонен объяснять свойства вещей внешними причинами. Например, если материалист и идеалист увидят камень странной кубической формы, то материалист предположит, что это, скорее всего, кристалл, а идеалист — что это, скорее всего, кирпич. (Тютчев говорит о том же самом в своём известном стихотворении о камне, который то ли упал сам собой, то ли был «низвергнут мыслящей рукой»).
Самое интересное, что правым может оказаться и тот, и другой, в зависимости от обстоятельств, и разумные материалисты, и идеалисты это понимают. Тем не менее, склонность сначала искать причины внутри вещи, а потом уж вовне — или наоборот — действительно существует, «и приходится с ней считаться».
Ещё одно: материализм и идеализм могут быть избирательными. Например, некий мыслитель может быть естественнонаучным материалистом, антропологическим идеалистом и историческим опять же материалистом. То есть считать, что природа развивается по своим собственным законам, но человек — единственное исключение из природных правил, чьи свойства не заданы его телом и инстинктами, зато история — это не «человеческий», а «природный» процесс, вроде геологических, который снова низводит людей до уровня камней или деревьев. А может и наоборот — считать, что Вселенная сотворена Богом, человек — всего лишь животное, индивидуальный разум — всего лишь переразвившийся инстинкт, зато история — единственная стихия, в которой это животное причащается сверхприродой воле Всевышнего… Или ещё как-то: комбинаций идеализма и материализма в уме отдельно взятого философа возможно очень много.
Что касается Зиновьева, то он, в общем, придерживался той позиции,
Из этого, кстати, следует, что Зиновьев должен был озаботиться созданием научной теории индивидуального бунта — то есть собиранием, классификацией и теоретическим обоснованием приёмов, позволяющих отдельной личности выйти за пределы законов голой социальности. Начал он примерно там, где впоследствии закончил Солженицын («жить, типа, не по лжи»), но пошёл значительно дальше. Он сам назвал это «искусство жить» «зиновьйогой», кое-что конкретное описал в книгах «Евангелие для Ивана» и «Жёлтый дом». Состояло оно в систематическом саботаже социальности при одновременном сознательном использовании её же законов в целях выживания и кое-какого обустройства. Надо сказать, лично ему это удалось. Лауреат престижных международных премий, член (действительный и гонорис кауза) множества российских и иностранных академий, небедный человек — Зиновьев не производил впечатления неудачника. Но позицию «винера», царя горы и победителя тараканьих бегов за успехом он не принимал никогда, равно как и позиции «бунтаря-диссидента» или жителя башни из слоновой кости, парящего над схваткой. Повторимся: он считал свою деятельность в конечном итоге полезной для того самого социума, который он отвергал. Это была, скажем так, позиция бойца, действующего «по обстановке» и своё понимание последней оценивающего куда выше любых приказов — особенно если есть подозрения в бездарности или продажности командования.
Позиция эта, разумеется, опасная — поскольку отрыв от социума чаще всего означает включение в другой социум, иногда невидимый тому, кто к нему присоединяется, так сказать, спиной вперёд. Человек, воображающий себя волком-одиночкой, оказывается прикормленным и манипулируемым «полезным идиотом», действующим в интересах какой-нибудь коллективности, как правило, мерзкой. Именно это, к примеру, произошло с большинством советских диссидентов. Зиновьева, кстати, попользовали тоже. Осознал он это поздно — но хоть осознал.
В конце жизни Александр Зиновьев всё-таки пришёл к удовлетворительному решению дихотомии «быть вне общества — действовать в интересах общества». Формула оказалась простой: можно быть вне социума, но вместе со своим народом: отвергая социальное единство, пребывать в единстве национальном.
Например, в своих интервью он объяснял причину своего возращения в Россию так: «Мой народ оказался в грандиозной беде, и я хочу разделить его судьбу. С этой целью я и вернулся. Что я могу здесь сделать для моего народа? Я десятки лет работал как исследователь и социальных процессов, и исследователь самого это фактора понимания, о котором я говорю, я много сделал. Я хочу передать это моему народу, по крайней мере, тем, кто хочет это получить от меня и как-то использовать. Вот мое место. Я, конечно, чувствую себя в этом отношении одиноким, но я отдаю отчет в том, что это вполне естественно. С кого-то, все начинается все-таки с кого-то, с единицы. Пусть я буду этой исходной единицей».
При всей кажущейся эмоциональности, это безупречно логичное рассуждение. В самом деле, современный россиянский «социум» — это тоже своего рода единство, но единство антинациональное, то самое, которое Пелевин ехидно описывал как «заговор против России, в котором участвует всё взрослое население России» (добавим, участвует недобровольно и в большинстве случаев не сознательно, но участвует). Зиновьев в России был «со своим народом», но вне «российского общества» — настолько вне, что какой-нибудь бомж выглядел на его фоне куда более вписанным в коллективное тело эрефского «общества», полагающего бомжа своей необходимой частью.