Панфиловцы на первом рубеже
Шрифт:
И уже вижу улыбки, у иных уже чуть отлегло от сердца. Но красноармеец говорит:
— Хочу, товарищ комбат.
— Хотеть мало. Желание надо подкреплять делами. А ты словами говоришь, что хочешь жить, а делами в могилу лезешь. Тебя оттуда крючком вытаскивать надо.
Пронесся смех — первый смех от души, услышанный мной за последние два дня. Я продолжал:
— Когда я расшвыриваю жидкий накат в твоем окопе, я делаю это для тебя. Ведь там не мне сидеть. Когда я ругаю тебя за грязную винтовку, я делаю это для тебя.
Ведь не мне из нее стрелять. Все, чего от тебя требуют,
— Нет, товарищ комбат.
— Родина— это ты! Убей того, кто хочет убить тебя! Кому это надо? Тебе самому! Твоему отцу и матери, твоим братьям и сестрам!
Бойцы слушали. Рядом, у ног, присел политрук и смотрел на меня, неудобно запрокинув голову, изредка помаргивая, когда на ресницы садились пушинки снега. С большелобой головы свалилась шапка; он, не глядя, подобрал ее и теребил в руках. Иногда и у нею, не спросясь, появлялась улыбка.
Говоря с красноармейцами, я обращался и к нему. Я желал, чтобы и он, политрук, готовивший себя, как и все, к первому бою, воспринял: жестокая правда войны не в слове «умри!», а в слове «убей!».
— Враг идет убить и тебя и меня, — продолжал я. — Я учу тебя, я требую: убей его, сумей убить, потому что и я хочу жить. И каждый из нас велит тебе, каждый приказывает: убей — мы хотим жить! И ты требуешь с товарища — обязан требовать, если действительно, а не только на словах хочешь жить: убей! Ты обязан требовать с другого: не дай убить себя, сумей сам убить! Родина — это ты, родина — это я, родина — это мы, наши семьи, наши матери, наши жены и дети. Родина — это наш народ! Может быть, тебя все-таки настигнет пуля, но сначала убей! Истреби, сколько сможешь! Этим сохранишь в живых его, и его, и его (я указал пальцем на бойцов) — товарищей по окопу и винтовке! Я, ваш командир, хочу исполнить веление нашего народа, хочу вести вас в бой не умирать, а жить! Понятно? Все!.. Командир роты! Развести людей по огневым точкам!
Раздались команды: «Первый взвод, становись!», «Второй взвод, становись!».
Бойцы вскакивали, бегом находили места, расправляли, как требовалось, плечи. Быстро подравнивалась колеблющаяся линия штыков. Опять чувствовалось — это воинский строй, это дисциплинированная, управляемая сила. Расстояния между взводами казались гнездами, где плотно сидят невидимые скрепы.
Может быть, моя речь была несколько наивна, но в ту минуту мне казалось — я достиг своего. Бойцы освобождались от тягостных дум, навеянных неизведанной опасностью, в них напрягалась воля к жизни, разгоралась ненависть к немцу. Я знал, что каждый из нас выполнит веление родины.
Генерал Иван Васильевич Панфилов
Мы не ждали его, но вышло так, что, как нарочно, в штабе сидели вызванные мною командиры рот.
Надо ли описывать наше штабное помещение? Посмотрите вокруг: там, в подмосковном лесу, нашим
Командиры помечали на картах схему минных полей, которые предстояло заложить ночью. Для колесного движения оставался открытым лишь большак с мостом у села Новлянского; другие подходы к рубежу минировались.
На столе у лампы лежал большой лист шероховатой ватманской бумаги, на нем цветными карандашами была нанесена схема нашей обороны. Схему вычертил начальник штаба Рахимов. Он отлично рисовал и чертил.
Я сберег этот лист. Хотите взглянуть?.. Красиво? Не только красиво, но и точно.
Эта вьющаяся голубоватая лента — река Руза. Ломаная полоса по берегу — эскарп. Темнозеленым очерчены леса. Черные точки на той стороне — минные поля. Некрутые красные дуги с обращенной на запад щетиной — наша оборона. Разными значками — видите, они тоже все красные — помечены окопы стрелков, пулеметные гнезда, противотанковые и полевые орудия, приданные батальону.
Линия, отмеренная нам, была, как известно, очень длинной: семь километров — батальону. Мы растянулись, как потом говорил Панфилов, «в ниточку». Даже в тот день, тринадцатого октября, я все еще не допускал мысли, что в районе Волоколамского шоссе лишь эта ниточка окажется на пути у немцев, когда они, стремясь к Москве, выйдут на «дальние подступы», на наш рубеж.
Но…
Командиры рот сидели у лампы, помечая у себя на топографических картах минные поля.
Шел шутливый разговор — о тринадцатом числе.
— Для меня оно счастливое, — говорил лейтенант Краев, командир пулеметной роты: — я родился тринадцатого и женился тринадцатого. Что начну тринадцатою — все удается, что пожелаю — все исполнится.
У него была особая манера говорить. Он бурчал себе под нос, и не всегда было ясно, шутит он или серьезен.
— Что ж, например, вы сегодня пожелали? — спросил кто-то.
Все с интересом взглянули на худое, крупной кости, расширяющееся книзу, лицо Краева. За ним знали способность «отчубучивать».
— Фляжку коньяку! — буркнул он и захохотал.
Вошел начальник штаба Рахимов. Он всегда двигался быстро и бесшумно, словно не в сапогах, а в чувяках.
— Товарищ комбат, ваше приказание выполнено, — сказал он обычным, спокойным тоном.
Я послал его с конным взводом в дальнюю разведку выяснить, далеко ли от нас идут бои. В штабе полка об этом не знали ничего определенного.
И вот Рахимов вернулся неожиданно быстро.
— Выяснили?
— Да, товарищ комбат.
— Докладывайте.
— Разрешите письменно? — спросил он, протягивая сложенный листок.
На бумаге были три слова: «Перед нами немцы». Меня охватил холодок. Неужели вот он, наш час?
Умен, очень умен Рахимов! Узнав от часовою, что я в блиндаже не один, он, перед тем как войти, доверил эти три слова бумаге, чтобы не произносить их вслух, чтобы ни видом, ни тоном не внести сюда страха неожиданностью своего сообщения.