Пангея
Шрифт:
— Убийство? — ухмыльнулся второй из многочисленных его собеседников, — убийство — это единственный способ навсегда стать другим.
— Я не прошу растолковать мне, что это, — как будто оправдывался убийца перед третьим и четвертым собеседником, я просто прошу подсказать мне, может быть, вы знаете, что это?
Он перестал, наконец, пить чай и вышел на какую-то улицу с трамвайными путями, перевел через перекресток старушку в зеленой вязаной, не по погоде, шапке, бледную, ослабшую от долгой зимы куда больше, чем за свою долгую жизнь. Затем побрел вдоль
Эти его женщины являлись четкой последовательностью символов. Сначала он думал, что были три буквы С.Н.Ы., складывающиеся в единственное разумное слово. Но потом он переделал это слово в О.Н.Е., устаревшее, но четко обозначающее объект ночного разгадывания. О.Н.Е. — это другие, инородное племя, полуфабрикаты, из которых потом, при точном касании к их сердцевине, получаются люди.
Эти люди лежали за оградой, за этими ледяными прутьями, которые через месяц, когда город как следует просохнет от снежной зимы, бригада сторожей освежит масляной черной красочкой, и кладбище снова будет выглядеть как новенькое.
— Кто их убил? Время? Враг внутри них? Сила всемирного тяготения? Или, может быть, тоже я? Хотя бы кого-то из них — я?
Он чуть не поскользнулся на пивной слякоти, надо же, кто-то разбил тут несколько бутылок, и прохожие, натащив грязи, почти что замешали ногами странное черное тесто.
Как-то быстро показался вокзал, странно прилепленный к большой круглой площади, пахнущей мочой. Белый вокзал с клубничинами на фасаде и вокруг снующими во все стороны людьми, с далекого расстояния казавшимися серой толпой.
Там, на вокзале, он купил себе женщину, совсем не молодую, грудастую, с большим и добрым лицом. Весенний дух улицы прошел через черную жижу, быстро забродил и пошел пузырями внутри него.
Какие это были пузыри? Разноцветные, весенние, или тяжелые, плотные, словно идущие со дна болота?
Кто знает…
Женщина сразу услышала его. Она взяла его за руки и повела через перекресток, где пышно расцвели красным цветы привокзального хаоса, гастарбайтеры плевались друг в друга и, ничего не обозначая, агонически мигал светофор.
Он оглядывал боковым зрением ее большие груди, мягкие ляжки, большой круглый живот.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Нина, — тихо и отчего-то ласково ответила она, — а тебя, касатик?
— Лука. Мы скоро придем?
Он уткнулся носом в ее большое плечо. Он отчаянно терзал губами большую грудь с шершавым соском. Он обхватывал руками огромные тяжелые бедра и чувствовал, как в него рекой течет сила живого, теплого, того, что уносит смерть.
Он нашел ответ. На вопрос, что обсуждал давеча в кафе со всеми теми, кто непрошено пришел к нему и копался в его мозгах.
— Нина, Нина, сколько тебе лет? — почти уже во сне спросил он, чувствуя, как начинает храпеть прямо поверх нее.
— Сорок пять, но ты не думай, я не бедовая, я с незнакомыми
— Почему же пожалела?
Он не тронул Нину ни в этот, ни в следующий, ни в какой другой раз. Он оставался с ней надолго, на день, на два дня, они лопали картошку, и он глядел в ее большие влажные глаза не отрываясь, не потому, что был влюблен, а потому, что пил из этих глаз то, что никогда не мог найти до этого — спокойствие.
— А я ведь убийца, Нина, — нередко говорил он, смеясь, — ты не боишься меня?
— Что вдруг я стану бояться? Тю! — весело отвечала она. — Ну убийца, но зато родной!
Он убивал не нарочно. Как некоторые случайно вычерчивают на салфетке в кафе прекрасные фигурки или насвистывают, сами того не осознавая, маленькую ночную серенаду: там-тарарам-тарарам-тарам. Он не знал, где пролегала эта граница между жизнью и смертью другого существа. Вот он разговаривает с женщиной или стариком — и уже через секунду они бездыханны, блаженны, распластаны.
— Я не понимаю, как это случилось, — однажды признался он Нине, заплатив за ее комнату на полгода вперед и дав ей денег, чтобы она не путалась с кем попало. — Ничего же не было!
— Больной ты у меня совсем, — посетовала Нина, громко целуя его лицо и стискивая в больших объятиях, фантазируешь! Хочешь, может, поесть?
Это случилось впервые, когда еще маленьким он играл с ребятами на пустыре: тогда умер мальчик, буквально улетучившись в небо вслед за стаей ворон, которую он пытался разогнать палкой.
Жестокость?
Может быть, он, Лука, видел в людях жестокость?
Лука работал инспектором, так он и объяснил Нине. Его работа очень простая: он приходит на место и проверяет, все ли там делается по инструкции, делают ли халатность, от которой одна беда. Не идет ли кто-то пьяный варить сталь или накладывать операционный шов. Проверить все невозможно, сетовал Лука, люди так непрозорливы.
— Например, террорист пришел в аэропорт, — как-то вечером принялся объяснять он Нине, — и в рукаве у него бомба, а никому вокруг и дела нет до этого. Девочки на контроле стоят, смеются! А я вижу бомбу, потому что у меня в рукаве тоже такая есть.
Уже на следующий день после того, как совершенно посторонний человек осматривал гениталии Лота, началось обрушение.
Сначала принесли демографическую статистику, и уже изрядно посеревший Лот увидел, что за прошедший год резко упала рождаемость мальчиков. Не родилось множество пацанят, и, с одной стороны, это свидетельствовало о том, что не следует ждать войны, а с другой — что его, Лота, мужская сила ослабла. Конечно, никто из умных, из тех, кто видит хотя бы что-то из незримого, такого сокрушительного для него вывода не сделает, а народу на это наплевать, но Лот понимал, что выявленный у него рак предстательной железы и падение рождаемости мальчиков — вещи мистически связанные. Может быть, это плата за его сексуальные пристрастия к мальчикам, которых приводили к нему каждую пятницу?