Папина жизнь
Шрифт:
Затем я относил Глорию к ней в комнату, клал на кровать, целовал в лобик, подтыкал ей под локоть Блефа, ее любимого льва (вискоза, внутри вата), шел вниз и бросался в постель. И каждую ночь около трех я просыпался от шагов — заспанные и растрепанные мальчишки выходили из своей комнаты и появлялись возле моей кровати, придерживая большие спадающие пижамы. В глазах их была слабая надежда.
— Ладно уж, идите сюда, ложитесь по краям.
Я сгребал под одеялом гениталии, чтобы уберечься от маленьких коленок и пяток, и бормотал: «Битые яйца годятся только на сковородку». Я отпихивался от их костлявых ног, а ребята, наверное, думали, что
Может, и сошел. И никак не взойдет обратно.
Меня зовут Джозеф Стоун. Мне тридцать шесть, и я уже замечаю, как быстро летит время. Я живу в двухэтажной квартире на южной окраине Лондона, не самой престижной, не совсем в пригороде. Большую часть того, что имею, я заработал в помещении внизу, которое именую «моя студия». Мне больно смеяться над собой, зато таким образом я выстраиваю защитную реакцию, что для художника, — да-да, ребятки, это я художник, — чрезвычайно удобно. Особенно если его картины продаются вовсе не так резво, как хотелось бы. В теории «студия» продолжается небольшой галереей, по которой вольны бродить привилегированные покупатели с Саут-Норвуд-Хай-стрит, но на практике галерейка обычно прикрыта, а когда открыта, в нее молча заглядывают и вежливо стараются побыстрее слинять.
Это творческое пространство зовется «Богатством бедняка». Такое имя ему даровали мои родители в конце шестидесятых, когда они жили над мастерской, а я был прыщавым мальчишкой. Внизу они не покладая рук занимались реставрацией — спасали от разложения и вымирания старую мебель. Я же не находился теперь в мастерской постоянно, поскольку часто заставлял свой талант и свою кисть служить людям в их собственных домах.
Я многогранен. Иногда карабкаюсь по лесам и крашу стены. Иногда крашу двери, сидя на корточках на крыльце, смотрю, чтоб краска не залилась в латунный почтовый ящик. Но чаще крашу стены внутри, орудую кистью с бело-какой-нибудь-скучной краской и разрисовываю лепные детали. И еще я отделываю разнообразные домашние интерьеры, жизни, что творятся в домах; по большей части жизни людей, которые по глупости и нерадивости платят мне за то, что я вторгаюсь в их дом — их крепость и выкрашиваю их личное жилище и имущество в живенькие цвета. Я для них — саут-норвудский ответ Хопперу и Хокни (каковым, кстати, я и являюсь)[2].
Такую работу я люблю больше всего, хотя до славы и богатства мне еще далековато. Но я не перестаю мечтать. Однажды, еще до того, как я умру или свихнусь, в Гугенхайме, в Лувре или в Национальной галерее состоится выставка под названием «Непризнанный гений Джо Стоуна»: картина, которая сейчас висит на стене у меня в гостиной. Сейчас я смотрю на нее с дивана в стиле 50-х, который мама и папа спасли от забвения и в комплекте с двумя креслами подарили нам с Дайлис, когда мы стали жить вместе.
Картина изображает мужчину тридцати с лишним лет, сидящего на диване в стиле 50-х, по бокам два кресла. Еще на картине изображены трое детей, два мальчика и девочка постарше. Младший мальчик сидит на ковре среди горы игрушек. Его жесткие волнистые волосы такие светлые, что на женщине показались бы вытравленными. Левой рукой мужчина приобнял темноволосую хорошенькую девчушку. Она опирается на него спиной и прижимает коленки к подбородку. Старший мальчишка витает в облаках. Он сидит в кресле в углу комнаты, отвернулся от мужчины, который то ли протянул к нему руку, то ли не протянул. Второе
Что, начинаете видеть? Ладно, давайте я еще немножко расскажу.
Джеду сейчас восемь лет. Он любит бегать, как и я в его возрасте, то бишь когда начиналась лучшая пора моей жизни. В восемь лет я бегал быстрее всех ребят. И еще умел рассчитывать, когда можно перебежать дорогу перед несущейся машиной (ну, или мне казалось, что умел).
Несколько дней назад мне довелось наблюдать Джеда за подобными расчетами. Я, словно в замедленной съемке, видел, как он бросается через улицу перед школой. Когда водитель надавил на тормоза, я закрыл лицо руками. Он затормозил в ярде от Джеда и махнул мне рукой. Я благодарно махнул в ответ. Джед доскакал до тротуара, повернулся, поймал мой взгляд, и я крикнул: «Эй, ты как? Нормально?» Он равнодушно кивнул и исчез за воротами.
Спустя двадцать минут, когда я в одиночестве вернулся домой, я воображал, как Дайлис снимает трубку.
«Дайлис? Я хочу сказать… Джед умер».
А можно это сказать как-нибудь лучше? Да, но какой смысл? Джеда все равно уже не было бы в живых. Пришлось бы заказывать маленький гробик. У могилы в неловкости собрались бы все родные. Моя жизнь была бы переломана. Она все равно продолжалась бы.
Я думаю об этих ужасах, этих кошмарных вещах, представляю, как такое происходит с Глорией, и с Билли, конечно, тоже, хотя его-то уж труднее всех вообразить неживым.
— Пап!
— Да, Билли?
— Пап!
— Да, Билли?
— Знаешь чего?
— Чего?
— Знаешь «Эс-Клуб-7»[3]?
— А, да, мы с ними пили чай на днях.
— Ага, — сказал Билли. — А знаешь чего?
— Чего? — Мы проходили мимо кондитерской. Он потянул меня, чтобы я остановился.
— Их сцапали за курение травы! — В глазах Билли целое море изумления.
— Скажи-ка еще раз, помедленнее, будь добр.
— Их сцапали за курение травы!
Я подстроился под его восторг:
— Билли?
— А?
— А что такое «курение травы», ты знаешь?
— Не-а, — пожал плечами он, — ни капельки.
— Слушай, это ты сошел с ума или я?
— Ты, пап, ты!
Какой я? Обыщите.
Это потом уход Дайлис на многое открыл мне глаза. В тот момент ничего такого я в нем не углядел. Честно сказать, я и не возражал особенно. Если уж совсем честно — я танцевал. Плясал в кухне, где раньше стоял стол, пусть даже у меня больше не было стереосистемы, чтобы заводить музыку погромче, погромче и еще погромче.
Да, я плясал! И пел! Я пел Глории, когда она принимала ванну, я пел Джеду и Билли, уложив их в постельки:
Спите, детки, сладко спите,
Поскорей глаза сомкните…
Пусть вам сны щекочут глазки.
Пусть вам снятся ночью сказки…
Целая куча глаз в этих колыбельных. Я заглянул в глаза мальчишкам — прочесть, что в них написано. Я прочел в них доверие. Что мне оставалось, кроме как воспользоваться им? Я нежно соврал: