Парадоксы и причуды филосемитизма и антисемитизма в России
Шрифт:
Из всего могучего потока русской живописи первой трети века Милашевский выделяет два имени: Бенуа и Добужинского.
Мстислав Валерианович Добужинский (1875-1957) родился в семье потомственного военного, генерала Валериана Петровича Добужинского. В семье царил дух веротерпимости, "несть эллина, несть иудея". Сын пишет: "…когда в Брест-Литовске был еврейский погром, возмутивший моего отца (он тогда был в генеральских чинах и являлся начальником Брестского гарнизона), он послал отряд солдат, чтобы прекратить безобразия, а перепуганные евреи, ища защиты, бежали укрываться в его гостинице…"247 В другом месте приводится вопиющий пример национального ущемления евреев в армии: «В батарее был такой случай: у отца служил высокий, красивый солдат-еврей по фамилии Нагель, которого отец за отличие произвел в чин "фейерверкера" (унтер-офицера), но произошел скандал: в приказе свыше был объявлен
Добужинского-старшего по долгу службы бросало в разные концы империи. В конце 80-х годов он служил в Литве. Семья попала в "полуеврейское" местечко Ораны. Местечко было оживленное, и мальчик запомнил пестрые вывески, зачастую забавные, на домах – портных, парикмахеров. Это были анонимные предшественники Шагала. Воспоминания добродушны и юмористичны. Вот описание одной "допотопной" вывески: «Обнаженная согнутая в локте рука, из которой кровь бьет закругленным фонтаном, и надпись: "Здесь кровь отворяют и пиавки ставят". Эти "пиавки", извивающиеся в банке, тут тоже были изображены. Была еще замечательная надпись на воротах: "Здесь продается парное молоко и разные щетки"»249. В Кишиневе он заметил среди разноплеменного населения караимов, немцев, молдаван и евреев: «Евреи катили тележки, выкрикивая:
"И яблок, хороших, виборных моченых и – яблок"»250.
В семье высоко ставили мастерство еврейских ремесленников. Память мальчика сохранила их имена. Арон Прусский, замечательный сапожник из Оран, "худой, рябой еврей с черной бородой… Отец ценил его искусство и вообще любил покровительствовать этим ремесленникам. Всегда в Вильне заказывал фуражки Шлосбергу – этот хлопотливый, бородатый еврей был такого маленького роста, что, примеряя мне, великовозрастному, гимназическую фуражку, должен был становиться на стул. Отец с ним всегда шутил…". Однажды любознательные отец с сыном заглянули в синагогу, «посмотреть, как там молятся. Произошел переполох при появлении в синагоге "господина полковника". Принесли два стула – ему и мне, и вообще это явилось небывалым событием». Посидев немного, отец и сын вышли из синагоги: причина была в том, что находиться в головном уборе в храме отцу было непривычно. Это человеческое отношение сильного мира сего находило отклик среди забитого населения: "Разумеется, моего отца… евреи, можно сказать, обожали"251.
Свой первый этюд с изображением старого еврея сын привез из Петербурга в подарок отцу, и тот повесил его в своем кабинете. Впоследствии он попал в Виленский музей252.
В Виленской гимназии четыре конфессии (православные, католики, лютеране, иудеи) были представлены интересными личностями. Учеников интересовало, о чем, собравшись вместе в учительской, могли беседовать четыре толкователя веры. Двое были евреями: у них, кажется, мог найтись общий язык…
Закон Божий для православных преподавал крещеный еврей из кантонистов, протоиерей Иоанн Берман. Он окончил Духовную академию и вел предмет интересно, но из-за придирчивости дети его не любили. Незадолго до смерти он удостоился неоценимой награды: получил высочайшее разрешение поменять фамилию на Медведева.
Его сын Сергей, любитель-скрипач, учившийся в одном классе с Мстиславом, первым оценил талант Добужинского-карикатуриста.
Как и все учителя, носил вицмундир с золотыми пуговицами преподаватель иудаики "рыжебородый Вольпер". Наказанных гимназистов, кстати, собирали в самую скучную комнату гимназии – в класс "еврейского закона Божия".
По субботам и воскресеньям все без различия веры обязаны были ходить в православный собор. Все, кроме евреев.
Ближайшим другом Мстислава был первый ученик класса Юлий Залкинд. На дому его брата устраивались домашние концерты, непременным участником которых был повествователь. Впоследствии они встретились в Петербургском университете.
Наука веротерпимости передалась по наследству и сыну. Даже если он пишет неприятные вещи, вроде того, как сумасшедший косноязычный еврей, которого дразнили какие-то негодяи, дико мычал, и Мстислав по ночам от ужаса затыкал уши. Начиная с ранних лет, в кишиневской гимназии, где было множество еврейских мальчиков, его посадили за одну парту с "рыжеватым Рабиновичем", с которым он подружился, затем эта веротерпимость позволила ему жениться на Елизавете Осиповне Волькенштейн, дочери общественного и финансового деятеля Ростова-на-Дону Осипа Филипповича Волькенштейна, и прожить в браке долгую и счастливую жизнь.
Будет разумно отметить, что
Выше шла речь о ее портрете в овале, выполненном Серовым. Вместе со своим мужем она составила выдающуюся коллекцию антикварных предметов русской старины и современной живописи. Она приобрела множество картин Серова, дала ход Добужинскому. Именно покупка Гиршманами прямо на выставке одной из работ Добужинского стала началом его признания253. По словам художника, дом Гиршманов был одним из центров художественной и артистической Москвы. Там он познакомился с Юоном, Виноградовым, Переплетчиковым, Аполлинарием Васнецовым. Через Гиршманов Мстислав Валерианович попал и в Художественный театр, где он сделал Станиславскому знаменитые декорации для "Месяца в деревне". Валентин Серов создал знаменитый портрет Генриетты Леопольдовны, равно и Добужинский написал несколько ее портретов, местонахождение которых, увы, неизвестно. И ничего мистического и потустороннего в ее облике нет. Красота Гиршман носит вполне библейский характер, в чем каждый может убедиться, побывав в Третьяковской галерее.
Художественный мир по большому счету лояльно относился к еврейству. Конечно, не всегда была гармония между творцами пластических искусств. Наум Аронсон вспоминает о том, как в самом начале XX в. его пригласили принять участие в ежегодной весенней выставке, устраиваемой в Императорской Академии художеств в Петербурге. Скульптор надеялся, что приглашающие организуют для него право жительства в столице империи, по крайней мере на дни выставки. Как водится в России, никто не позаботился об этом: "Либеральные и образованные русские интеллигенты охотно забывали о позоре черты оседлости, ложившемся на них, как обвинение", – не без иронии писал Аронсон. За помощью обратились к вице-президенту Академии художеств графу Ивану Ивановичу Толстому, добрейшему человеку, филосемиту, кстати, автору книги "Факты и мысли. Еврейский вопрос в России" (в соавторстве с Ю. Гессеном). Напомним, что он воспротивился введению процентной нормы в Академии, а будучи некоторое время министром народного просвещения, поставил на заседании Совета министров вопрос об отмене процентной нормы во всех учебных заведениях. Естественно, безрезультатно. В данном же случае он даже не смог устроить приглашение скульптора на законном основании: "Я в отчаянии, но мне не удалось ничего добиться". Выручил незадачливого ваятеля скульптор Владимир Алексеевич Беклемишев, предложивший ему поселиться прямо в Академии, скрыв смущение под шуткой: он надеется, что полицейские не произведут здесь облавы. Так оно и вышло: уже знаменитый скульптор в течение нескольких недель ночевал в здании Академии, защищенный престижем этого учебного заведения. Но на этом приключения бесправного еврея не кончились. Выставка имела успех, и решено было ее перевести в первопрестольную, поручив ее устройство Аронсону, рекомендовать которого было поручено не больше не меньше как Д.И. Иловайскому, который был "на ты" с хозяином Москвы, также известным антисемитом великим князем Сергеем Александровичем. Как ни странно, но историк охотно написал прошение на имя великого князя. В приемной произошел любопытный разговор Аронсона с секретарем канцелярии. Чиновник не без ехидства спросил, о какой выставке идет речь.
Собачьей, свинячьей? Последнее носило издевательский характер, ибо ясно было, чем занимается Академия художеств. Разгневанный скульптор покинул канцелярию и решил посмотреть, что за рекомендация была написана историком. Среди прочего он прочитал: "Хоть Аронсон и жид, но очень талантливый человек". Итак, посланец Академии остался в полном смысле слова на улице. Был уже вечер, и Аронсон вспомнил о своем друге художнике К., который жил в Москве. Он бросился к нему и попросил разрешения переночевать: «Художник К. ответил мне буквально следующее:
"Очень сожалею, но ничего не могу для вас сделать". Я немедленно ушел, не сказав ни слова. Это был единственный случай в моей жизни, когда я промолчал в ответ на ненависть к евреям или равнодушие к их судьбе. Я промолчал, потому что дело касалось меня самого. Когда дело касалось других евреев, я неизменно отвечал со всей горячностью своего возмущения на каждое оскорбление, на каждый укол»254.
Приключения же злополучного скульптора продолжались несколько дней. Ему, как ни странно, помог полицмейстер Москвы, поклонник его творчества. Однако разрешить проживание в Москве он смог только на три дня. Об этой же истории вспоминает и другой мемуарист, приводя примеры из жизни Левитана и Аронсона. Похожая история произошла и с писателем Шоломом Ашем, имевшим разрешение только на трехдневный срок пребывания в Петербурге. Он прятался в доме приятеля на Черной речке, чтобы суметь закончить свои литературные дела255.