Парамон и Аполлинария
Шрифт:
Другой голос отвечал не сразу, тише и равнодушнее:
— Как ты думаешь, Мариша, что будет со мной?
Харламов затаил дыхание.
— Главное, не настраивайся на трагедию, — был ответ.
О, сколько раз так бывало — он сидит, бессовестно наслаждается работой или юродствует, как сейчас, а за стенкой несчастье!..
— Мне тридцать шесть лет, Мариша… За что?!
— Самый модный возраст в Париже — тридцать семь, — успокоила Мариша.
Ветер шумно вошел в эвкалипт, запутался в нем, заметался между плетей, взлохматил легко льющуюся в его струях крону, наконец, вырвался и умчался лохматить совхозный сад, разыграв как бы специально для Харламова целую симфонию перекрещений «черное на сине-черном». И снова
От берега потянуло гниющими моллюсками рапан. Они были свалены в овраг под заросли ежевики и теперь гнили, их понемногу растаскивали береговые крысы. Запах разлагающихся моллюсков был сильно перемешан с запахами ржавых свай, водорослей, с всеочищающим запахом моря и не был противен, но почему-то тревожил собак. Заворчал, встряхивая цепью, Казбек, затряс шкурой Орлик, затем над мандариновым садом и всей окрестностью поднялся снизу, как бы из колодца и полетел в душное небо, взвиваясь и падая, дикий, пустынный, недобрый собачий вой. С нервным стуком захлопнулось окно у соседок. Харламов решительно встал, для храбрости наскоро вспомнил раннюю зарю над дельтой Кубани и то, как он шагал по розовой от зари дамбе один-одинешенек, вышел в коридор, вздохнул и постучал в их белую дверь.
— Ваш сосед! — ответил он на нервический крик «кто там?».
Они сидели в составленных спинками кроватях спиной друг к другу в симметричных позах — с одним согнутым под одеялом коленом, — как греческие богини на классических фронтонах, что показалось ему почти знамением.
— Добрый вечер, — сказал он, робея.
Они снисходительно кивнули.
Цепким, художническим, а он любил говорить — воровским зрением Харламов при свете скудной лампочки мгновенно рассмотрел их. Он увидел двух женщин, очень непохожих друг на друга, ни в коей мере не могущих быть сестрами, но, очевидно, друживших с детства. Признаки душевного родства и обоюдной подробной доверительности были заметны в их одинакового значения взглядах, в одинакового значения улыбках, перелетающих от одной к другой.
Он сказал:
— Если вы не устали, если, конечно, не боитесь, совхозный мандариновый сад начинается в трех метрах от наших окон. Ну?
Они засмеялись и переглянулись.
У той, что сидела от окна слева, две морщинки возле истоков бровей так и не сгладились, и жесткие площадочки возле углов рта даже стали пожестче, пока она смеялась.
У той, что сидела от окна справа, были русо-рыжие волосы, папуасская кудрявость, придавленный овечий нос. А в поворотах головы, и вокруг шеи у ключиц, и под ресницами на широковатых скулах жило, и билось, и страдало откровенное ожидание. Харламов решил, что это Аня. Так оно и оказалось.
Они сразу же согласились. Собачий вой, вероятно, действительно напугал их, и мужское присутствие, мужская поддержка были кстати.
«Впрочем, не только это… — думал Харламов на террасе, пока они переодевались. — Я загорел, эффектно оброс, неплохо выгляжу. И очки!»
Он очень гордился очками. «Это не ваша перламутровая машина стоит за углом?» — как-то спросили у него в магазине, предполагая, что при таких очках у человека обязательно должна быть необыкновенная машина. Машины у него не было вовсе.
Они вышли в тренировочных костюмах, повязанные косынками, блестя улыбками.
У хозяина было светло в окнах, хозяйка скребла на кухне сковороду.
— Мннн-мн-мн-мн, эч!.. — пел Медеич, хозяин, вероятно воображая себя горцем и пастухом. — Мнн-мн-мн-мн… — покачивался он в седле позади неторопливого стада, хлестал по земле старинный дедовский кнут. — Эч!
Они неслышно прошли по лестнице, пригнулись под окном кухни, проскользнули
Как маленькие луны зеленовато-металлически отблескивали мандарины. Отягощенные ветви шарообразных деревьев касались травы.
— Что будет, если поймают? — спросила Аня шепотом.
— Поволокут в контору, — шепнула Марина.
— Напишут на работу?
— Я сдамся добровольно, а вы, если накроют, бегите, — шепнул Харламов, и они, зажимая рты, прыснули совсем по-девчоночьи.
Небыстро, неслышно, обмирая при каждом треске сухой веточки под коленом, то перешептываясь и сдавленно смеясь, то бездыханно прислушиваясь к шорохам, они переползали от дерева к дереву и брали только снизу, чтобы не вставать, чтобы не увидели.
— Будем класть мне за пазуху, — предложил было Харламов.
— Зачем? — отклонили они. У них оказались с собой полиэтиленовые мешочки.
Харламов был смущен не столько очаровательной, может быть, предусмотрительностью, сколько произвольным нарушением классического порядка ограбления садов. И все трое, как по команде, упали на землю и прижались к сырой траве, когда услышали сначала неблизкое троекратное чиханье, затем более близкое, тоже троекратное, затем шаги, неторопливые, спокойные, и снова чиханье, перемежающееся не то стонами, не то зевками. Тихо, ловко, как ящерицы, женщины уползли от Харламова, пятясь, оставив рядом с ним до половины наполненные пакеты, и притаились в круглой купе широколистой травы, высоко выросшей между рядами, там, где в позапрошлом каком-то году жгли, вырубив перед тем дерн, палые листья.
И вот из-за деревьев вышел и двинулся мимо них, прошел, не сгибаясь, не боясь света лампочки, еще раз громогласно чихнув чуть не над головой Харламова, согнутый под мешком сосед Петя. Он прошагал к своему забору, спустился по бетонным ступеням и исчез, хлопнул вскоре дверью, и было слышно, как он опять расчихался, но уже дома.
— Сторож? — шепотом спросили дамы, выползая из лопухов.
— Такой же, как и мы, — ответил Харламов тоже шепотом. — Испугались? Уйдем?
— Не-ет… — Они расхрабрились. — Не уйдем.
И снова на ощупь одно за одним укладывались в ладонь прохладные тельца мандарин, и снова, теребя волокнистую плодоножку, Харламов угнетался молчаливым упреком, истекавшим к нему в ладонь, и удивлялся, что чувствует вину перед несовершившимся таинством созревания, сокрушался, как быстро вина сменяется нетерпением, а если отрывалось совсем плохо, то и злостью, небольшим, но заметным озверением.
— Тише! — сердито шептали женщины.
— Ножницы нужны, — сердито шептал Харламов.
Они вернулись к дому, к тому месту, где торчали на обрыве корни смоковницы. Харламов прыгнул в темноту двора, затем к нему соскочила Марина и сразу же, осторожно торопясь по неровной темной земле, стала уходить к дому, как будто уже знала, что тем надо теперь остаться двоим. Аня присела над обрывом на корточки и ногой искала для себя опору, но он поднял ее, не чувствуя тяжести, она встала ему коленом на грудь, и в этой смелой, почти акробатической позе с обвитой вокруг его затылка рукой и упирающимся в него коленом, в позе близости и отчуждения, цепкости и отталкивания соскользнула наконец и тихонько встала. Мгновение сделало их другими.