Парень с Сивцева Вражка
Шрифт:
Дом был начинен всеми новинками электротехники, и Юрка научился включать свой проигрыватель со сказкой на ночь, чуть не раньше, чем говорить «мама». А с его «учить выговаривать буквы» была неслабая история, как папа, т.е. Харон-старший, долго обещал ребенку велосипед, если тот сумеет наконец выговорить твердое… «р», но обязательно в слове «синхрофазотрон». Пока наконец однажды Юрка не загнал его в угол и не продекламировал: «Синхрофазот-р-р-рон, синхр-р-рофазотрон, синхр-р-рофазотр-р-рон, когда купишь вер-р-росипед?»
В том, что я в конце концов стал режиссером есть немалая доля хароновского влияния. Учителями мы в жизни обычно называем тех, чьи принципы или методы мы переняли или усвоили. Но есть еще и третий вид такой учительско-ученической связи — сила жизненного примера. Пожалуй, в случае с Хароном определиться будет не так просто. Я лично остановился на жизненном примере, ибо жизненный принцип Харона: установка
Помню, каким шоком была для меня реакция Якова Евгеньевича на только что вышедший и заслуженно популярный фильм Саввы Кулиша «Мертвый сезон».
«Для меня этой картины не существует, — отрезал Яков,— там в кадре подъезжает „Плимут“, а в фонограмме у него работает двигатель „Москвича“. Это халтура!» И никаких способов переубедить его, приводя в качестве аргументов массу актерских и изобразительных достоинств. Нет — и все.
Впрягаясь в работу, Харон совершенно искренне пренебрегал банальностями типа «знай сверчок свой шесток». Его касалось все. Так, в одной из немногих своих картин, которые он засчитал себе в плюс, — «Дневные звезды» Игоря Таланкина — именно Харон привел на пробы блистательно в конце концов сыгравшую в фильме Аллу Демидову. И Харон же в кадрах убийства царевича Дмитрия придумал и сам держал в момент съемок клизму с заменителем крови над телом убиенного младенца. Его собственная увлеченность кино была так велика, что он завлекал, привлекал и вовлекал в это занятие окружающих. Увлек и Стеллу, которая после защиты диссертации по Достоевскому стала заниматься киноведением и даже кинокритикой. Их дом на Колхозной стал типичным домом московской художественной интеллигенции: где читают, смотрят и обсуждают все новинки; где зарабатывают немного, но жить можно; где поят кофе гляссе, сделанным по особому хароновскому рецепту, когда к кофе и мороженому добавляется две чайные ложки виски; где обсуждаются все политические новости, правда, смысл этих событий каждый трактует по-разному — в зависимости от своего отношения к предыдущему лагерно-ссылочному опыту. Здесь возникали конфликты. И после снятия Хрущева и начала возвращения Сталина в историю и политику конфликты пошли серьезные.
Конфидант — человек, которому ты доверяешь свои тайны, сокровенные мысли, мучающие тебя сомнения. Так получилось, что конфидантом всех трех главных спорщиков этого дома — и Харона, и Стеллы, и Беллы Эммануиловны — стала моя мать, так что сотрясавшие внутренний покой дома противоречия доходили и до меня, бывавшего там от случая к случаю. В сущности, схема конфликта полностью соответствовала личному опыту его участников. Харон — среднее, беспартийное поколение, для которого арест был нелепостью, несуразностью — чем угодно, кроме закономерности. Белла Эммануиловна — старый член партии — свои 17 лет тюрьмы и лагеря считала одной из неизбежных ошибок товарищей по партии, в остальном все делавших верно и последовательно. И Стелла — младшая, раньше всех (не по срокам, а во возрасту) хлебнувшая ужаса сиротства и лагеря, к которой — единственной — точно подходило определение Шаламова, что лагерь — тотально отрицательный опыт для людей и вместе, и особенно в розницу. Люди, в повседневной жизни любящие, заботливо и нежно относящиеся друг к другу, уважающие друг в друге мужество и терпение, стоило возникнуть меж них призракам прошлого, срывались как с цепи. А призраки эти возникали регулярно, ибо большинство друзей, приходивших в дом, звонивших, тех, о ком заботились и чью заботу о себе принимали без внутреннего протеста, — все как на подбор имели те же изъяны в биографии, будь это племянник Беллы — вечный диссидент Петя Якир, тетка моя Софья или другие старшие подруги Стеллы по Кирпичному заводу.
Как идиллически описывал это Харон в комментариях к Гийому: «Небольшой возрастной разрыв <…> был все же достаточен, чтобы я сел в тюрьму юнцом комсомольского возраста, а теща моя — коммунисткой с изрядным стажем. Поэтому наши наблюдения и выводы носили несколько различную окраску и были нам взаимно интересны.
— А кого винить-то? — спрашивала моя теща с глубоким вздохом. — Мы совершали революцию, мы защищали ее на всех внешних и внутренних
Харон, со своей любовью к правильно поставленным запятым, конечно, являл себя миротворцем, но для Светы, чье восприятие прошлого носило характер не всеобщей, а личной трагедии, ужаса беспросветности, личного бесправия, страха, одиночества, каждый происходящий в жизни поворот к несвободе был драмой, и искать виновника этих драм в себе она не хотела и не могла. Жизнь становилась ужасом. Ужас — болезнью. Пока Харон извлекал из этих поворотов объективные несуразности, а Белла Эммануиловна — исторические уроки для отринувших марксизм, у Светы это был накапливающийся сгусток нездоровья, даже когда повод сам по себе был бытовым или нелепым.
Юрка Харон вспоминает, как в шестьдесят пятом, когда снятый уже со всех постов Хрущев жил на даче, их пригласили с мамой в гости, куда они приехали, то ли опоздав, то ли опередив назначенный час. Никиты Сергеевича с Ниной Петровной не было, они ушли за грибами, мама Стелла, с мамой Радой о чем-то заболтались, а Юрка с Васей — сыном Рады и Аджубея — тырили на кухне впервые увиденную Юркой молочную кукурузу, сваренную в початках. Так для Юрки в его жизненном опыте слились воедино Хрущев и кукуруза. Но ведь поездка к отставному генсеку уже была диссидентством и мама Стелла не могла этого не понимать, хотя и не поехать в гости к другу своего отца не могла. Ехала с сыном. Уезжала со страхом.
Здесь я перейду от фактов к догадкам. Мифическая «Катя» становится Стеллой именно тогда, когда матери становится понятной неведомая дотоле, но вполне просматривающаяся из последнего, рассказанного младшим Хароном, эпизода, связь между реабилитированной среди самых первых Стеллой Семеновной Корытной-Якир и лично, или через каких-то доверенных лиц, Никитой Сергеевичем Хрущевым. Тогда понятны и скорое освобождение Беллы, и невероятно быстрая реакция властей на просьбу Харона о реабилитации, и квартира в самом центре Москвы — все становится на свои места, а главное — абсолютно естественно, что эти связи не могли быть обнародованы, пока Никита Сергеевич занимал все ключевые посты во власти. В этой исключительности ее ситуации была и опасная черта: если ты не можешь объяснить, почему ты такой везучий, возникают подозрения, что твое освобождение сопряжено с каким-то постыдным поступком или подозрительными связями в твоем лагерном прошлом. А с другой стороны — связь эта настолько гиперболична для всеобщей повседневности, что объявлять о ней всем — нелепо, невозможно и даже отчасти стыдно. Теперь только представьте, как и чем оборачивается эта связь после снятия Хрущева. Она сама становится аргументом для обвинения тебя в антигосударственных побуждениях, а в собственном, достаточно воспаленном воображении — поводом для пересмотра всех тех благих результатов, которые тебе эта связь принесла.
Добавлю к этому, что, как удалось выяснить, отец Стеллы был не просто хрущевским приятелем, он был именно тем старшим товарищем, который вытащил Хрущева из Украины в Москву, где сделал первым своим замом по московскому областному комитету партии, т.е. определил его партийную карьеру. Не знаю, как по-партийному, но по-человечески у Никиты Сергеевича было достаточно причин относится к памяти Корытного с благодарностью. А Света и была этой памятью.
Но для нее вся эта исключительность была западней, а перемена в участи Хрущева — еще и двойной ловушкой. Подумайте о реакции окружающих, если даже моей матери невероятная скорость решения дел, за которые бралась Света, казалась чем-то если не предосудительным, то уж подозрительным безусловно. На этой истории надо было поставить точку, и жить дальше с чистого листа. Но сделать это Света не сумела, да и, как говорилось выше, вся атмосфера ее дома, дома ее матери, состав друзей и знакомых решительно этому противились. Света жила в настоящем, но все больше погружалась в ужас прошлого, которое представлялось ей неминуемым будущим.
Света предприняла три попытки покончить с жизнью. Две — с помощью снотворного, и Якову удалось оба раза их перехватить, откачать ее, привести в порядок. Но уже никакие «примочки» свободы в виде поездок с Хароном в Германию и Италию не могли снять с жизни тень нарастающего внутри ужаса. И в конце шестидесятых Света это все-таки совершила. На ее похоронах, на круглой площадке перед крематорием у Донского монастыря, где делятся своими грустными воспоминаниями все те, кто пришел проститься с покойником, Яков с каким-то перекошенным от странного восторга лицом, шепнул мне, глядя на собственную бесслезную, горестную, но бестрепетную тещу: «Посмотри, вот это женщина! Ни слезинки — железное поколение!» И не знаю, чего в этом было больше: восторга или трепета.