Парижские тайны
Шрифт:
Нижеследующая беседа, в высшей степени беотийская (если нам будет позволено употребить это слово, которое приобрело популярность по милости весьма остроумного писателя [121] ), позволит несколько прояснить столь важные обстоятельства.
— Перед вами индюшка, которая при своем появлении на свет никак не ожидала, что ей когда-либо придется украсить собой завтрак письмоводителей нашей нотариальной конторы.
— Точно так же патрон этой конторы при своем появлении на
121
Луи Денуайе.
— Потому как что ни говори, а индейка эта принадлежит нам, — завопил мальчишка-рассыльный с вожделением записного гурмана.
— Милый мой рассыльный, ты забываешься, дружок: эта птица останется для тебя незнакомой, вернее сказать, чужестранкой!
— А как истинный француз, ты должен ненавидеть чужестранцев.
— Все, что можно для тебя сделать, — это дать тебе поглодать ее лапы.
— Ведь они — прекрасная эмблема той скорости, с какой ты разносишь бумаги нашей конторы.
— А я — то надеялся, что мне хоть ее скелет достанется, — пробормотал рассыльный.
— Конечно, его можно было бы пожаловать тебе... но у тебя нет на это права: получится то же самое, что получилось с хартией тысяча восемьсот четырнадцатого года, которая так и осталась всего лишь скелетом свободы, которую обкорнали! — заявил писец, игравший в нотариальной конторе роль Мирабо.
— Ну уж коли речь зашла о скелете, — вмешался кто-то из молодых людей с грубой бесчувственностью, — то к месту вспомнить о скелете мамаши Серафен, упокой господи ее душу! Ведь с тех пор, как она утонула во время загородной прогулки, мы больше не обречены хлебать ее варево, что равносильно бессрочным каторжным работам.
— И вот уже почти неделю патрон вместо того, чтобы пичкать нас скудным завтраком...
— Щедро выдает каждому по сорок су в день.
— Именно потому я и говорю: упокой господи душу мамаши Серафен!
— И то верно: при ней патрон бы в жизни не отвалил нам по сорок су в день.
— Это огромная сумма!
— Сумма просто баснословная!
— Во всем Париже не сыщешь другую такую контору...
— Не сыщешь во всей Европе!
— Во всей вселенной нет другой такой конторы, где простому писцу выдают по сорок су на завтрак!
— Кстати, о госпоже Серафен... Кто из вас видел служанку, которую взяли на ее место?
— Эту эльзаску, которую привела сюда однажды вечером привратница того дома, где жила бедная Луиза? Об этом мне сказал наш привратник.
— Вот именно.
— Нет, я ее еще не видал.
— И я не видел.
— Черт побери! Да ее и невозможно увидеть, ведь патрон просто взбесился, он делает все, чтоб помешать нам даже приблизиться к флигельку во дворе!
— Теперь ведь порядок в конторе поддерживает привратник, он сам же
— Ну так вот! Я ее видел!
— Ты?
— Каким образом?
— А какая она из себя?
— Высокая? Маленькая?
— Молодая? Или старая?
— Заранее готов побиться об заклад, что мордашка у нее не такая миловидная, как у бедной Луизы... Славная была девочка!
— Слушай-ка! Коли ты ее видел, новую служанку, скажи хоть, какова она на вид?
— Я не то чтоб ее хорошо разглядел... я видел, вернее сказать, только ее чепчик, надо признать, прехорошенький!
— Ах, вот оно что! Ну и что у нее за чепчик?
— Чепчик у нее бархатный, вишневого цвета; такие чепчики носят продавщицы метелочек...
— Эти эльзаски? Ну понятно, раз она эльзаска.
— Стоп, стоп, стоп...
— Шут вас побери! Чему вы удивляетесь? «Обжегшись на молоке, дуют на воду...»
— Ах, вот и Шаламель заговорил! Ну, ответь: какое отношение имеет эта твоя поговорка к чепчику эльзаски?
— Ровно никакого.
— Зачем же ты ее изрекаешь?
— Потому что «за добро добром платят», а еще потому, что «всякий бездельник — друг человека».
— Ну вот: коли Шаламель начал сыпать своими глупыми поговорками, в которых ни складу ни ладу, это займет не меньше часа. Слушай, расскажи-ка нам лучше все, что ты знаешь об этой новой служанке?
— Позавчера я проходил по дорожке возле флигеля; она стояла, облокотившись на подоконник, перед одним из окон первого этажа.
— Кто «она»? Дорожка?
— Перестань чепуху молоть! Служанка стояла. Снизу стекла в окне были очень грязные, и рассмотреть эльзаску я не мог; но посредине стекла были почище, так что, я увидел ее вишневого цвета чепчик и густые черные кудри, черные как смоль, мне показалось, что она причесана на манер римского императора Тита.
— Готов биться об заклад, что наш патрон вряд ли разглядел сквозь свои зеленые очки столько, сколько ты умудрился разглядеть! Он ведь из тех людей, о которых говорят: останься он вдовоем с женщиной на Земле — и род людской прекратится!
— Ничего удивительного: «Хорошо смеется тот, кто смеется последний», тем более что «точность — вежливость королей».
— Боже правый! До чего утомителен этот Шаламель, когда он сыплет своими поговорками!
— Черт побери! «Скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу тебе, кто ты!»
— Уф! До чего красиво!
— А я вот что думаю: по-моему, наш патрон из-за своего суеверия все больше тупеет.
— Может, им овладело раскаяние, и потому он выдает каждому из нас по сорок су на завтрак...
— Скорее он просто свихнулся.
— Или заболел.
— Мне уже несколько дней кажется, что у него какой-то потерянный вид.
— Да, его что-то почти совсем не видно... Раньше он, нам на горе, появлялся у себя в кабинете ни свет ни заря и все время чего-то от нас требовал, а теперь по два дня в контору носа не кажет.