Пастернак в жизни
Шрифт:
Скажу вам прямо: я не сочувствовал его роману. Может быть, я был неправ, но меня глубоко задевала эта ожесточенная борьба с человеческой строгонаучной мыслью, с культурой именно в том смысле, которая ведется в романе с точки зрения религиозной. Повторяю: может быть я неправ, но таково мое было убеждение, когда Боря заставил меня прочесть всю рукопись. И я это ему высказал. Он был обижен ужасно – и с тех пор мы не видались. Когда я прочел в рукописи его, что «до Христа была природа, а только после него началась история…» [321] – то я был просто потрясен. Ведь Боря учился у Когена.
321
«Вы не понимаете, что можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие
Я хотел много раз говорить с тобой о романе. У тебя великое видение мира. Оно прорезывает вещи как разрезальный нож страницы или как солнце горизонт утром. Узнавание мира влюбленное и правильное. В этом роман гениален и мог бы повернуть русскую прозу. Но философия романа, его гуманизм, противопоставленный Риму; командный пункт ни <нрзб>, гора Валаама, с которой он говорит, кажутся мне обыденскими. Спорность их сегодня не делает их новыми называниями. Страницы разрезываются по тексту. Мальчик, вырастая в поэта и уходя из старого дома, не приходит в новый. Он приходит в дом скучный. В том доме жить нельзя. Время угадано не так, как оно пойдет. Трагическое безжалостное, во многом не правое и перед ним оно не может быть исправлено так. Я отношусь к тебе, как к своему самому старшему современнику, но я с романом не согласен. Стихи распарывают его и уводят в высь.
Говоря кратко, роман меня разочаровал. Не поверив себе, я, перевернув последнюю страницу, стал снова читать его с самого начала. Выносить суждение об этой уже такой знаменитой книге было делом слишком серьезным и ответственным перед самим собой. Я прочитал его дважды и потом еще много раз перелистывал, просматривая отдельные главы и страницы, споря мысленно и с собой, и с Б.Л. Скажу больше – знакомство с романом было для меня драматичным и потому, что я очень любил Б.Л. как человека и художника, и еще потому, что мне не хотелось увеличивать ряды тех, кто бранил роман, не задумавшись над ним глубоко (а часто и вовсе не прочитав его). Я навсегда останусь бесконечно благодарным Б.Л. за все, что получил и продолжаю получать от его поэзии, но он сам где-то на страницах своей книги говорит, что главная беда времени – отсутствие у людей собственного мнения. И поэтому, исполняя завет Б.Л., я решаюсь сформулировать собственное мнение о его романе, каким бы оно ни было. <…> Все, что в этой книге от романа, – слабо: люди не говорят и не действуют без авторской подсказки. Все разговоры героев-интеллигентов – или наивная персонификация авторских размышлений, неуклюже замаскированных под диалог, или неискусная подделка. Все «народные» сцены по языку почти фальшивы: этого Б.Л. не слышит (эпизоды в вагоне, у партизан и др.). Романно-фабульные ходы тоже наивны, условны, натянуты, отдают сочиненностью или подражанием. Заметно влияние Достоевского, но у Достоевского его диалоги-споры – это серьезные идейные диспуты с диалектическим равенством спорящих сторон (как это превосходно показал в своей книге Бахтин), а в «Докторе Живаго» все действующие лица – это маленькие Пастернаки, только одни более густо, другие пожиже замешанные. Широкой и многосторонней картины времени нет, хотя она просится в произведение эпического рода. Это моралистическая (даже не философская) притча с иллюстрациями романического и описательного характера. Все, что говорится о природе, – прекрасно. И об искусстве. И о процессе сочинения стихов (без этих страниц в будущем не обойдется ни один исследователь поэзии Пастернака). И многие попутные мысли и рассуждения (в некоторых из них я встретился с уже слышанным ранее от Б. Л., – правда, большей частью иначе сформулированным). И отдельные психологические этюды, разбросанные там и тут по ходу действия. И, конечно, стихи. И еще кое-что. Но великого романа нет.
Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие, и в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжелого, печального и подробно разработанного, как, в идеале, у Диккенса и Достоевского, – эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое. Роман пока называется «Мальчики и девочки». Я в нем свожу счеты с еврейством, со всеми видами национализма (и в интернационализме), со всеми оттенками антихристианства и его допущениями, будто существуют еще после падения Римской империи какие-то народы и есть возможность строить культуру на их сырой национальной сущности. Атмосфера вещи – мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным.
Прошлогоднюю весну я провела за городом… и теперь нередко туда езжу. Но прошлой весной я впервые за много-много лет, может быть, первый раз после детства видела это поистине новое чудо [322] … Весна, природа, бытие — то,
322
Берггольц многократно цитирует разные строки Пастернака: «Это поистине новое чудо, // Это, как прежде, снова весна» («Опять весна», 1941).
323
Из поэмы А. Блока «Возмездие»: «Сотри случайные черты, // И ты увидишь, мир прекрасен».
Дорогой Борис Леонидович! Если бы меня спросили, что я слушала в субботу [324] , я бы сказала – книгу о бессмертии. О страсти к бессмертию. О религиозном чувстве, уже освобожденном от веры в Бога. В книге описано наступление новой эры, когда земля жаждет нового гения. Все к этому готово. Каков он будет? Никто не знает. Не дано знать и автору. Но великий художник, он знает, как рождается гений.
324
Чтение состоялось у П.А. Кузько в Настасьинском переулке.
Россия начала XX века заговорила в романе целым морем разных голосов. Их мысли – реминисценции, а их страсть – сокрушающая, новая. У всех кружилась голова от ощущения новизны и возможности все переделать. Не только возможности, но и необходимости, непреодолимости: «ноги сами знали, куда они идут». У всех было чувство высшей связи всего совершающегося, единственной неповторимой значительности своей жизни: у Лары – «выстрелы, вы тоже так думаете». Это – самая современная книга из всех, какие мы знаем. <…> Когда мы будем читать и перечитывать Ваш роман, мы долго будем вдумываться в каждого героя и по-разному понимать. Скольким людям этот роман будет сопутствовать, сколько новых мыслей и чувств он породит, сколько будет последователей, подражателей. Даже голова кружится, когда представишь себе будущую судьбу этой книги. А пока повторю только то, что я сказала Елизавете Яковлевне Эфрон [325] : «Это было так же, как если бы Вы услышали самого Лев Николаевича, впервые читающего “Войну и мир”».
325
Е.Я. Эфрон – режиссер, сестра С.Я. Эфрона, мужа М. Цветаевой.
Мы присутствовали при зарождении чего-то очень большого, может быть, – новой «Войны и мира».
Несобранность. Сырой материал. Но очень значительно, блестящие страницы, есть очень тонкие, трогательные места. Конечно, может вылиться в нечто от В<ойны> и М<ира>.
Несомненно, идет по линии от Л. Толстого и А. Белого. Но, конечно, свое. Есть и от Джойса, но по-русски организованное. Стиль – проза, прошедшая через поэта. При чтении – нащупывает тональность фразы, поэтому начинает иногда фразу несколько раз. Читает не артистически, но авторски, блестяще. Читая, увлекается, где смешное – очень искренно громко смеется. Понижает голос до тихого чтения в лирично трогательных местах стихотворений из романа. Видимо рад, когда кто-нибудь невольно выражает похвалу или восторг…
Я все думаю о том, как Вы сейчас работаете, и вдруг все поняла. Вот почему я всегда говорила, что мне не хочется с Вами пить чай. Может быть иногда, прелесть близости заслоняет другое, более сложное и нужное понимание. И вот сейчас, за «прелестью» Вашей я поняла Ваше величие. Я упрекнула Вас за то, что Вы «помахнули» на романтизм. А вместе с тем я очень понимаю, что с высоты вашего «существования», которое только одно и определяет стиль Вашей работы сейчас, иначе и быть не должно. <…> С высот нашего 48 года только такой и может быть Ваша задача. Господи, теперь за всеми разговорами о том, как и что, за всей, как будто бы, Вашей мешкотней, какой огромной, строгой, величественной представляется Ваша работа. <…> Вы верите мне и понимаете, и все-таки можете ли Вы до конца понять, какой Вы и какая к Вам благодарность и какое счастье жить с Вами.