Пастернак
Шрифт:
Летом 1921 года перед отъездом родителей в Германию Пастернак познакомился с молодой художницей Евгенией Владимировной Лурье. Как ни удивительно, но встреча с ней состоялась тоже благодаря семье Штихов. В Женю Лурье был безнадежно влюблен младший брат Александра, Михаил Штих. Он даже делал ей предложение и получил твердый отказ. Приведя как-то раз Женю к Борису, Михаил, конечно, не ожидал, что события станут развиваться так необратимо. Проговорив с гостями весь вечер, Пастернак пригласил приходить еще. «И через некоторое время мы пришли опять. На этот раз я ушел раньше Жени, и она с Борей проводили меня до трамвая. И я как-то, почти машинально, попрощался с ними сразу двумя руками и вложил руку Жени в Борину. И Боря прогудел: “Как это у тебя хорошо получилось”»{152}.
Это был первый безусловно взаимный и столь же безусловно счастливый роман в жизни Пастернака.
Через несколько месяцев Борис поехал в Петроград познакомиться с Жениными родителями. 29 января 1922 года они расписались. Эта новость, практически сразу полученная родственниками в Германии, постепенно становилась реальностью и для них, которые не видели Женю до своего отъезда и на расстоянии никак не могли представить себе Борю женатым. Сестра Жозефина впоследствии вспоминала свои ощущения: «Боря женился? Непостижимо, невозможно… Мне в сердце закралась грусть, я испытывала острую боль. Боря женился. Правда ли это, возможно ли, как это может быть? Вдохновенный, горящий — Прометей в цепях… Как он мог унизить свое призвание до положения простого смертного: муж, жена — о, мучительная боль этой новости». И после встречи с молодой женой брата — совсем иная тональность: «Милая Женя, тебе досталась нелегкая доля. Почему ты решила связать свою жизнь с этим человеком? Ты не сможешь дотянуться до него своими отчаянными усилиями и следовать за ним в его полетах. И он не будет виноват в том, что набирает и набирает высоту…»{153} Жозефина, хорошо понимавшая природную специфику личности брата, не ошибалась ни в отношении его самого, ни в отношении его жены. Семейная жизнь с Пастернаком таила в себе множество подводных камней, которые, по всей вероятности, не были видны Жене Лурье, искренне и глубоко его любящей.
Совместную жизнь молодожены начали в родительской квартире на Волхонке, которая теперь была уплотнена до крайности и где Борису принадлежала всего одна комната, бывшая мастерская отца. Современники оставили много свидетельств и суждений об этой семейной паре. При всем их разнообразии картина выстраивается в целом очевидная. «Женя была художница, очень одухотворенное существо»{154}, — писала о ней кузина Пастернака О.М. Фрейденберг. Страстное увлечение искусством, талант и стремление прочно стать на ноги в своем мастерстве — эти черты вскоре были отмечены в Жене и Леонидом Осиповичем Пастернаком, который, конечно, особенное внимание обратил на специфику ее художественного дарования. Одухотворенность и преданность искусству не могли не сближать Женю с Борисом. В этом смысле Борис понимал их отношения как высокое братство. Однако для семейной жизни они едва ли могли стать главной опорой, что довольно скоро обнаружилось в проявившейся борьбе за независимость от бытовых и жизненных проблем, со временем всё больше и больше дававших о себе знать. Намеренно грубо, но точно это выразила Анна Ахматова: «…Евгения Владимировна, мила и интеллигентна, но, но, но… она воображала себя великой художницей, и на этом основании варить суп для всей семьи должен был Борис»{155}.
Интересно, что фактически в одно и то же время, когда Пастернак начал свою семейную жизнь с Е.В. Лурье, он завязал переписку с М.И. Цветаевой, случайно купив и прочитав ее последний российский сборник «Версты». И тем самым положил начало эпистолярному роману тоже с глубоким, одухотворенным и жертвенно преданным своему делу человеком. Однако у Цветаевой и Пастернака не было общего быта, общего дома, общих детей, и их духовные отношения могли долгое время оставаться незатронутыми грубой действительностью и выглядеть вполне идеальными. Эта эфемерность в отношениях с женой Пастернаком почти сразу была утрачена. Друзья Пастернака, наблюдая за его семейной жизнью, вспоминали: «Женитьба же только прибавила ему забот и ответственности, особенно после рождения сына. Вероятно, хозяйственные хлопоты всё же легли на молодую хозяйку, как на всякую на ее месте. Но она была художница! Талантливая портретистка. И ей вовсе не улыбалось пожертвовать своим призванием, как это сделала когда-то в подобных обстоятельствах мать Бориса, выдающаяся пианистка Розалия Пастернак, став женой большого художника, Леонида Осиповича Пастернака. Евгения Владимировна не поставила своего мужа-поэта “во главу угла” всей их общей жизни. Главное — не поставила внутренне, душевно. Осуждать тут нельзя. Призвание говорило сильнее, чем любовь, чем сознание долга; не было понимания несоизмеримости их дарований. Так эти дороги не слились воедино. Оба были людьми искусства. Оба
А вот еще одно свидетельство тоже близкого семье человека: «Что мне сказать о Жене? Гордое лицо с довольно крупными, смелыми чертами, тонкий нос с своеобразным вырезом ноздрей, огромный, открытый, умный лоб. Женя одна из самых умных, тонких и обаятельных женщин, которых мне пришлось встретить. <…> У меня еще в то время сложилось впечатление, что Женя очень боится стать придатком к Б. Л., потерять свою душевную самостоятельность, независимость. Она все время как-то внутренне отталкивалась от Б.Л. <…> В быту Женя все время требовала помощи Б. Л.»{157}. Кажется, что эти фрагменты психологического анализа молодой семейной пары очень близки к истине — с одной, но значимой оговоркой. И Борис, и Женя очень любили друг друга, и обоим представлялось, что проблемы можно преодолеть. От обоих требовались компромиссы.
Как и собирались еще до свадьбы, в августе отправились в Берлин, чтобы познакомить Женю с родителями и сестрами Бориса, которые жили там уже около года. Поездка в Германию так или иначе стала поворотным пунктом в биографии и творчестве Пастернака. Сестра Бориса, Жозефина Леонидовна, впоследствии вспоминала: «С самого начала молодожены поселились в пансионе “Фазаненэк”, в большой комнате рядом с родителями. Они, особенно Женя, посещали галереи, встречались со старыми и новыми друзьями. Но после нескольких безоблачных недель Боря стал проявлять беспокойство. Что он думал делать в этой чуждой ему атмосфере? Его также не привлекала жизнь русских литературных кругов»{158}.
Приезд Пастернака в Берлин пришелся на тот краткий период, когда эмиграция еще не определилась и не поляризовалась окончательно. Особенно это касается ее берлинской части, к которой принадлежали тогда крупнейшие литературные силы: М.И. Цветаева, В.Ф. Ходасевич, А.Н. Толстой, Андрей Белый, В.Б. Шкловский, Б.К. Зайцев; здесь же в это время находились В.В. Маяковский, М. Горький, И.Г. Эренбург{159}. Однако Пастернак попал в эту среду в кризисное для нее время: на рубеже 1922/23 года ситуация начала в корне меняться. Берлин постепенно пустел, русские литераторы разъезжались — кто обратно в советскую Россию, кто в другие европейские центры. Эпоха «России в Берлине» заканчивалась{160}. Одновременно происходил процесс размежевания между эмиграцией и Советами. Писатели делали выбор, который становился выбором их жизни. Оставшиеся за границей и поменявшие паспорта приобретали статус беженцев в принявших их странах и статус отщепенцев на родине. Другими словами, вскоре после приезда Пастернака в Берлин уже начали разворачиваться те процессы, которые привели к разделению единого поля русской словесности на два автономных и сложно соотносимых друг с другом лагеря.
Пастернак читал свои стихи на всех возможных эмигрантских площадках — в Доме искусств, кафе Леон и Ландграф, Клубе писателей, оказывался участником литературных сходов в знаменитом эмигрантском кафе Прагердиле, посещал заседание в издательстве 3. Гржебина по подготовке юбилейного чествования М. Горького, участвовал в диспутах. На короткое время он стал одной из знаковых литературных фигур русского Берлина, и эмиграция возлагала на него вполне определенные надежды. Издательство Гржебина вторым изданием выпускало «Сестру мою жизнь», а Геликон уже занимался набором четвертой книги стихов «Темы и вариации». Не случайно в берлинском журнале «Новая русская книга» почти сразу после приезда Пастернака в Берлин в разделе «Судьба и работы русских писателей, ученых и журналистов за 1918–1922 гг.» появилось сообщение, несколько гиперболизирующее его участие в деятельности эмигрантских издательств: «Бор. Леон. Пастернак, поэт, приехал из Москвы в Берлин (Fasanenshtr. 41 b. Versen). В изд. “Геликон” печатает книгу стихов “Темы и вариации” и повесть “Детство Люверс”, в изд. 3. И. Гржебина книгу стихов “Сестра моя жизнь”, в изд. “Скифы” перевод драмы Клейста “Принц Фридрих Гомбургский”. Работает над продолжением “Детства Люверс”»{161}. Очевидно, автору этого сообщения хотелось бы, чтобы всё перечисленное реализовалось именно с теми акцентами, которые он расставил. Но Пастернак обманул возлагаемые на него надежды.
«Пробел в судьбе» — так назвал Л.С. Флейш-ман берлинский период жизни Пастернака{162}. Это мнение подтверждает свидетельство В.Б. Шкловского: «…Он чувствует среди нас отсутствие тяги. Мы беженцы, — нет, мы не беженцы, мы выбеженцы, а сейчас сидельцы. Пока что. Никуда не едет русский Берлин. У него нет судьбы. Никакой тяги»{163}. Собственно, Пастернак, отправляясь в Германию, связывал свои впечатления о ней прежде всего с Марбургом, а не с Берлином. Попав, наконец, в Марбург, он писал С.П. Боброву: «Дорвался, наконец, попал в него, удивительный, удивительный город. Собирался ведь именно туда, шесть месяцев проторчал в безличном этом Вавилоне, теперь перед самым отъездом домой, в Россию, улучил неделю и съездил в Гарц, в Кассель, в М<ар>б<ур>г. А ради него ведь всю кашу заваривал»{164}.