Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
Да, так вот примерно он говорил. Я пошел за ним без возражений, может, он хотел сказать что-то важное, может, он был просто говорливым стариком, какая разница. Он взял меня под руку, и мы пошли. Портреты инспекторов глазели на нас, забытые уппсальские профессора в черных костюмах с медалями на груди и большими глупыми глазами, нарисованными голубой масляной краской, и ни один из них, верно, никогда не мечтал выйти из времени, а теперь они висели в коридоре всеми забытые.
Я был жутко подавлен.
В большом зале проходил аукцион. Какой-то краснощекий парень с жиденькими волосами в светлом летнем блейзере выкрикивал лоты. В зале сидело десятка два стариков, небось, пенсионеры, которым захотелось бесплатного развлечения,
— Множество желающих, расступись, — закричал парень в блейзере, поднимая вазу.
Но я не слышал ни одной заявки.
— Кто-то сказал пятьсот крон? — заорал парень. — Редкостная древняя китайская ваза, настоящий Мин{7}! Какие предложения?
— Пять эре! Made in Hong-Kong, — сказал Солтикофф, когда мы проходили мимо.
И ударил по вазе тростью так, что она зазвенела.
— Хоть бы ты разок попридержал язык за зубами, — сказал парень в блейзере, когда мы проходили мимо, но сказал тихо, чтобы не было слышно в зале. Правда, это было неважно, пенсионеры сидели молча, как и прежде, и, наверное, ничего не заметили.
— Я слышал триста? — закричал парень в блейзере. — Какие предложения?
Предложений не было. Все молчали.
Мы миновали холл, и входная дверь захлопнулась за нами.
В тот день ярко светило солнце.
Мы вышли на Трэдгордсгатан и направились вниз, к Фюрис. Пахло липовым цветом, было необычно тепло. Как будто все происходило в другом городе, а не в Уппсале. Но я все равно был в унынии.
Река Фюрис обмелела после весеннего паводка, так что стали видны водяные растения. Среди пивных банок и бутылок плавали утки. Как обычно, летали чайки, взмывали и опускались, и снова взмывали вверх.
Солтикофф остановился на мосту и вытер глаза сложенным носовым платком, который он достал из нагрудного кармана. Он, видно, плохо переносил солнечный свет, потому что надел темные очки.
— Птицы, — сказал он, указывая на чаек. — Образ, который всегда под рукой. Вечно птицы, как символ свободы. Но тогда не думаешь о прирученной летающей живности, как эта. Приходится брать те образы, какие можешь найти. О, эта бедная действительность.
Я не знал, что ответить.
Он угостил меня чаем и всякой выпечкой, но у меня совсем не было аппетита. Он много говорил о буддизме, я мало что понял. Наконец, он замолчал, вздохнул и снова вытер глаза. Надел прежние очки в золотой оправе. У него, похоже, страшно болели глаза.
— Теперь, думаю, ты должен рассказать мне о Вере, — произнес он.
Он знал ее имя, значит, я, наверное, что-то сболтнул о ней, хотя не помнил, что именно. Впрочем, это и неважно. Я почувствовал большое облегчение, что есть человек, с которым можно поговорить. А с кем еще? Дедушка умер. Берит с Барбру ни шиша б не поняли. Этот Солтикофф чудной, но он по крайней мере захотел меня выслушать. И я рассказал. Рассказал примерно все то, что я здесь описал, а он слушал, иногда что-то дружелюбно бормотал и помогал, когда я искал нужное слово, и было похоже, что он уже слышал всю эту историю.
То и дело он вытирал глаза.
Я почувствовал себя совершенно опустошенным, когда в конце концов замолчал.
Солтикофф вздохнул, помолчал. Иногда вытирал глаза сложенным носовым платком. Его усталые глаза постоянно слезились, наверное, возрастное, хотя в остальном он выглядел моложавым и подтянутым, как старый военный или граф, или что-то в этом роде.
— Да, — сказал он наконец. — Я приблизительно понимаю, понимаю, что человек может чувствовать. Многие испытывали те же чувства, что и ты, но это плохое утешение, знаю, знаю. А ты вдобавок принадлежишь к поколению, которое представляет себе историю в виде трехступенчатой ракеты: феодализм, капитализм, и, напоследок, бац — и на орбиту рая, где время застыло… И вот однажды утром вы просыпаетесь, и перед вами возникает циклическое видение истории,
Я плохо понял, о чем он говорит, и сказать мне было нечего. Похоже, он и не ждал ответа. Просто сидел, как прежде, и вытирал глаза носовым платком. На платке была вышита монограмма с короной, и от него шел запах духов.
— С глазами проблема, — сказал Солтикофф. — В моей профессии слишком много видишь. Слишком много истории и слишком много фальшивого антиквариата. Да, антиквариата, у меня есть определенный опыт, я — уникум в этой области. Езжу по миру и делаю закупки, поставляю вещи розничным торговцам, получаю свою маленькую долю и иногда кое-какие дополнительные деньги за то, что смотрю сквозь пальцы. Жить-то надо, а я, к сожалению, живу чересчур долго. Но что касается Веры. Не исключено, это каким-то образом можно устроить, не знаю. Я должен дать глазам отдохнуть, темнота успокаивает. Подожди немного.
Я вовсе не торопил его, я не произнес ни слова. Просто сидел и ждал. Молча. Он вдруг засмеялся, покачал головой и улыбнулся, как будто вспомнил что-то смешное.
— Мне нравилось быть русским, — сказал он. — В этом были свои прелести. Вроде снова оказываешься подростком. Ты чувствителен, буен, нежен и порой щедр до самоуничтожения. Масса всяких «настроений», бесконечно богатая духовная жизнь. Сильная эмоциональная жизнь или, по крайней мере, крепкая водка. Иногда дикое желание бунта, хотя тебя все время держит на привязи патриархальный батюшка. И эту зависимость от батюшки ты носишь в самом имени: Степанович! Да, моего отца звали Степан, и следовательно я — Михаил Степанович Солтикофф. Или Салтыков, или как тебе больше нравится. Фамилия не знакома? У меня был племянник, который писал книги…
— Никогда не слышал.
— Да, бедный Миша, пожалуй, не известен в этой стране, да и как вам его знать при том образовании, которое получили ты и твои товарищи. Ну, и разумеется, он писал так, что твоему поколению это показалось бы до идиотизма утонченным. Вы оглохли от этого грохота, пыхтенья, позитивного нытья, доносящихся с карусели, вы воспринимаете только две пронзительные тональности: возмущение и сентиментальность. Орать в бешенстве и рыдать от пьяной жалости к себе. О том, что может существовать и другая литература, вам, пожалуй, никогда не узнать. И это они имеют наглость называть чаем? Благодарю покорно, у меня свой рецепт…