Паутина земли
Шрифт:
«Оно, конечно, — я говорю, — но, между прочим, я не уверена, что тут одно суеверие — и ничего больше».
Амброз очень странно на меня посмотрел, очень странно и говорит: «Как, Элиза? Вы же не думаете, что это — на самом деле?» — «Да как сказать, — отвечаю. — Я могла бы рассказать вам довольно удивительные истории, могла бы рассказать, что я сама видела, и, — говорю, — не знаю, чем вы это объясните, если не голосами, как говорится, с того света». И ты бы поглядел на его лицо! Так и уперся в меня глазами и говорит: «Кто такая Лидия? Он, что ли, знал такую женщину?» — «Да, — говорю, — знал. Еще до того, как вы с ним познакомились». — «Это что, жена его первая, которая умерла?» — «Да, — говорю, — она. Она самая! И ему, — говорю, — есть что вспомнить и есть о чем пожалеть». Ну, я больше ничего не сказала, я ему не стала объяснять, что
— А тогда он, конечно, сказал, пришлось признаться.
Господи! Когда старая миссис Мейсон… Детка! Часто я о ней думаю — бедная старуха, сколько она хлебнула горя! И вот, поселилась она у нас, год после свадьбы прошел: хотела посмотреть, как он снова устроится, и в своей семье мир наладить, чтобы Элер Билс опять сошлась с Джоном — а Джон и Лидия были ее дети от первого мужа, Билс была его фамилия, — и говорит она мне: «Ах, Элиза, я постараюсь помочь тебе всем, чем могу. Он успокоится, если она будет держаться от него подальше. Если бы я могла разлучить их, если бы я могла уговорить ее вернуться к Джону и жить, как положено порядочной женщине, я бы считала, что дело моей жизни сделано. Я могла бы умереть спокойно, — говорит она и плачет, плачет. — Ты не знаешь, ты не знаешь, что мне пришлось пережить».
И тут она рассказала мне все — понимаешь? — как они познакомились с ним, как они в первый раз встретились там, в Сиднее, когда он поселился у них в доме. Он только что перебрался на Юг и работал камнерезом у Джона Артура, выполнял заказы для тюрьмы штата, и я думаю, первое время с ним мало кто дружил: ведь он был янки, а это было во время Реконструкции, обиды у нас накопилось много.
Как же! Разве он сам не рассказывал, как он был зол на нас, когда из Балтимора переехал на Юг. «И приехал-то я случайно, — он сказал. — Я твердо решил податься на Запад. Туда я с детства стремился — и поехал бы, если бы Джон Артур не написал, что тут есть для меня работа, и не позвал сюда». А нас — ох! — он называл нас проклятыми мятежниками и говорил, что виселица — большая честь для нас. Еще бы: ведь они хотели судить Ли и Джефферсона Дэвиса как предателей — притом, его старшего брата убили под Геттисбергом, и он кипел против нас, пока сам не увидел, и тогда в нем все перевернулось, он проклял правительство, что оно до этого допустило — законодательные собрания из черных! — он и в Сиднее этого насмотрелся и потом, когда у Джона Артура строил тюрьму в Колумбусе, в Южной Каролине — ужас! Самые чернущие негры бражничают, пируют, транжирят казну, ходят в тончайшем сукне, во рту, извольте видеть, сигара, ножищи на стол красного дерева задраны — смердящие создания; да разве нам все это не показывали в картине «Рождение нации» по книге Тома Диксона? «Да, — говорил твой папа, — и все это чистая правда, с начала до конца. А я видел кое-что и похуже». Словом, вот как он тут появился.
Поселился он в их доме — понимаешь, они его взяли квартирантом, Лидия и старая миссис Мейсон. Конечно, старушка сама мне потом признавалась: «Мы рады были, что он у нас поселился. Жили одни-одинешеньки, — говорит, — а без мужчины в доме — никуда. С ним нам было спокойней. И скажу вам, — говорит, — такого мужчину хорошо иметь в доме. Да что там, другого такого я просто не знаю», — говорит. И, конечно, как тут было не согласиться: этого у него не отнимешь, хоть и бродяга он, и непоседа, а лучшего семьянина на свете не найдешь. Я вот что скажу тебе, мальчик: он все умел сделать по дому — и починит что хочешь и исправит, одно слово: золотые руки… И еще скажу вам, сударь: когда я утром спускалась на кухню, плита горела полным ходом — ждать не надо было, с растопкой возиться не надо было. Ты знаешь, он любил поесть, поэтому плиту всегда держал для меня наготове. Господи! Как я ему говорила: «Что ты огонь разводишь быстро — ничего удивительного. Каждый так сумеет. Полбидона керосину выливаешь на растопку.
— Но ты и вот что пойми: тут надо судить справедливо, тут надо судить беспристрастно, мальчик, и нельзя упрекать его одного. Виноват был не он один — и старушка, конечно, призналась. Я ей говорю: «Но послушайте, миссис Мейсон! Не могли же вы ничего не знать о нем, когда он поселился у вас в доме. Ведь он жил в вашем городе, и вы наверняка что-то слышали про него и Мэгги Эферд до того, как он поселился у вас. Ведь живя в таком маленьком городке… я не представляю, как это могло до вас не дойти. Вы наверняка что-то знали!» Ну, тут уж ей пришлось сознаться. «Да, мы знали, — говорит. — Правда, если верить людям, ему пришлось на ней жениться: ее отец и братья заставили его, и думаю, он ее за это возненавидел. Видно, потому он с ней и развелся», — говорит.
А я посмотрела ей в глаза и говорю: «Так, — говорю, — и зная это, вы позволили мне выйти за него, за разведенного, и ни слова мне не сказали! Почему вы об этом молчали?» — говорю. Ведь она и словом не заикнулась, и если бы я дожидалась, пока она сама мне скажет, я сроду бы ничего не узнала. Ты знаешь, это выяснилось через много месяцев после свадьбы и всплыло нечаянно. Я разбирала нижний ящик в нашем ореховом бюро, хотела освободить место для его рубашек и вдруг вижу — пачка старых писем и бумаг: он их припрятал, наверно, собирался сжечь. Ну, вынула я их и думаю: не буду читать, кину в печку и сожгу. «Ведь он их спрятал, — говорю, — чтобы потом уничтожить». Но у меня было предчувствие, не знаю, как еще это можно назвать — точно осенило меня: видно, небу было угодно, чтобы я на них наткнулась; и что же ты думаешь, смотрю и вижу: документы о разводе с Мэгги Эферд! Нате вам! Извольте радоваться!
Ну, дождалась я его прихода — а документы, знаешь, в руке держу — и говорю: «Смотри, я тут старые письма нашла, твое бюро разбирая. Нужны они тебе?» Я себя не выдала, понимаешь? И смотрю на него голубыми глазами. Эх, жалко, ты не видел его лица. «Дай-ка их сюда, — говорит. И выхватил. — Ты их прочла?» А я — ни слова, знай себе смотрю на него. «Видишь ли, — говорит, — я собирался тебе сказать, да побоялся, что ты не так поймешь».
«Пойму? — говорю. — А что тут понимать-то? Тут черным по белому написано: ты — разведенец и ни слова мне об этом не сказал. Я вышла за тебя, думая, что ты вдовец, что до меня у тебя была только одна жена, Лидия. Уж это я как-нибудь понимаю».
«Видишь ли, — говорит, — этот первый брак был большой ошибкой. Мне пришлось жениться против воли. Я не хотел тебя огорчать своим рассказом». — Ладно, — говорю, — я хочу спросить тебя, я желаю это знать. Что между вами вышло? Почему вы развелись?» — «Ну… — говорит, — в постановлении сказано, что мы не сошлись характерами. Она отказывалась жить со мной как жена. Она любила другого человека, — говорит, — и вышла за меня ему назло. Но она с самого начала не желала иметь со мной ничего общего. Мы ни одной минуты не жили как муж с женой». — «Кто потребовал развода? — спрашиваю. — Ты или она?» Он отвечает не задумываясь: «Я. Развод дали мне».
Ну, я себя не выдала, не сказала ни слова, но я знала, я знала, что он врет. Я прочла бумагу с начала до конца: развод дали ей. Мэгги Эферд добивалась развода, это было написано черным по белому. Но помалкиваю — пусть дальше говорит. «И ты говоришь, что никогда не жил с ней как муж с женой?» — спрашиваю.
«Ни одной минуты, — говорит. — Клянусь тебе».
Ну, уж это было чересчур, это небылицей попахивало: тут про нее рассказывали, и миссис Мейсон, старушка, мне рассказывала, что она интересная девушка, самостоятельная и от кавалеров отбою не было, пока она не вышла за него, — в том-то, говорили, вся и беда: ему пришлось на ней жениться.
И вот смотрю я на него и головой качаю. «Нет, сударь, — говорю, — я тебе не верю. Что это за чудеса такие? Ты мне голову, — говорю, — не морочь. Ты мне не рассказывай, что прожил с женщиной восемнадцать месяцев и ни разу до нее не дотронулся. Я же тебя знаю, — говорю и, понимаешь, в глаза ему смотрю, — я тебя знаю и знаю, что ты бы ее не оставил в покое. Ты бы, — говорю, — дырку в стене провернул, а до нее добрался!» Ну, тут уж он не выдержал — не мог мне в глаза смотреть, отвернулся и ухмыляется виновато.