Павел Федотов
Шрифт:
«Портрет Е. Г. Флуга» был написан не совсем обычно, да обычно и не мог быть написан. Позировать было некому: Егор Гаврилович, милый Георг-Готфрид тихо скончался год-два тому назад, и тогда же Федотов с любовной тщательностью зарисовал его голову, лежащую на гробовой подушке. Этот рисунок, ничего не меняя в нем, он и использовал в живописном портрете. Портрет задумывал и компоновал, как компоновал бы любую из своих картин. Старика поставил у стола с зажженной свечой — так хитро сумел оправдать необычность освещения, перешедшую в портрет от рисунка. Все пространство и часть фигуры погрузил в глубокую тень, из которой выступили только лицо, кусочек стола, освещенный свечой, да в руке у Флуга лист бумаги, которым он загородил от нас свечу, словно что-то читая или разглядывая на этом листе.
Живой
Совсем иначе сложился другой портрет — Наденьки Жданович. Федотов ее знал еще совсем маленькой, три-четыре года тому назад сделал парные акварельные портреты ее и сестры Оли, нарисовав обеих в одинаковых красных платьицах, с голыми руками (первый из них сохранился, второй пропал). Уже тогда в девочке-подростке с серьезным взглядом он угадал тот характер, который вполне обнаружился сейчас в молоденькой девушке-институтке: чистота без ханжества, женственность без жеманства, достоинство без надменности, живость без кокетства, ум без педантизма, скромность без уничижительности. Такие девушки из хороших русских семей становились декабристками и народоволками, они бывали преданы до конца и любимому человеку, и великому делу, но они могли так же достойно прожить и вполне обыкновенную жизнь, ни в чем не поступаясь началами нравственности и духовности, распространяя вокруг себя свет своей души.
Именно так провела долгую жизнь Надежда Петровна Жданович, впоследствии ставшая женой Вернера, офицера все того же Финляндского полка, бережно сохранявшая около сорока писем Федотова (они сгинули куда-то в исторических бурях) и его рисунки, которые на закате дней, уже в разгаре Первой мировой войны, передала в Русский музей. Сколько лет уж минуло, и прах ее давно истлел, а на крохотном федотовском холсте, этой жемчужине русской живописи, все светятся и будут светиться чудные синие глаза и легкая улыбка, не таящие в себе никаких загадок, кроме простой, но вечной загадки чарующей женской прелести.
Как ни прекрасны по-своему были прежние, ранние портреты Федотова, ни в одном из них он, пожалуй, не смог бы достигнуть такой высоты, как в портрете Наденьки Жданович. Портретирование мало-помалу увлекло его и незаметно из занятия подсобного, пусть и обладающего своей притягательностью, стало превращаться в дело, имеющее собственный смысл и требующее специальных усилий, подобных тем, которые употреблял он при работе над картиной.
Он уже не мог просто усадить Наденьку Жданович так, как ей удобно сидеть, и запечатлеть вместе со всем, что попадет в поле зрения и уместится на холсте. Нет, он велел ей сесть так, как ему нужно было, как ему виделось, на выбранный им стул с упруго изгибающейся спинкой — чтобы гибкая линия молодого девического стана по-своему отразилась в этой спинке. Он не стал писать комнату, в которой сидела Наденька, — ни стен с обоями, ни мебели, ни безделушек и портретов по стенам, от всего отмахнулся, все заменил неправдоподобно чистым золотистым фоном: будто бы и стена (на нее даже тень от фигуры легла), но и не вполне стена, и не важно, что именно, важно, что фигура рисуется на этом фоне с подчеркнутой отчетливостью как в классическом барельефе, и на холсте предстал не один из уголков дома Ждановичей вместе с одним из его обитателей, а сам этот обитатель как высшая цель художника.
Потом, уже отдельно, не желая мучить девушку зряшным сидением, написал перед нею клавесин красного дерева, вместе с руками, положенными на клавиши, словно девушка на мгновение оторвалась от игры и повернула к зрителю свою чудесную темноволосую головку, глядя со сдержанным интересом, — не таясь от чужого внимания, но и не стремясь себя выказывать, наблюдая или ожидая чего-то, спокойно и естественно.
Заметил ли, что поспешил и немного ошибся в рисунке? Клавесин, написанный с немного иной, более высокой точки зрения, будто вздернулся
Да только ли в портретисты?
Среди множества дел и замыслов промелькнула и затерялась крохотная картинка «Зимний день» — в сущности, не что иное, как этюд, быстро сделанный прямо из окна, с прибавлением двух фигур, стремительно набросанных, но притом сохраняющих характерность: одна из них, расположенная поодаль, на тротуаре 20-й линии, обозначала Дружинина, другая, на тротуаре линии 21-й, заметно ссутуленная и мешковатая, со свертком бумаг в руках, — самого художника.
Не знаменательно ли, что он — пусть ненароком, мимоходом и явно не придавая серьезного смысла сделанному, — воротился к тому, с чего начинал когда-то, — к своему первому «опыту передразнивать натуру», и вновь захотел запечатлеть «пустой перед окнами вид»?
Все тот же, проевший глаза длинный скучный забор с воротами, а за ним вдали крыши строений да несколько деревьев — мотив ничтожный, заурядный, и немыслимо представить себе, чтобы им прельстился хоть один из признанных пейзажистов того времени. Федотов не был пейзажистом, он и прельстился, и с поразительной ощутимостью передал особое состояние петербургского зимнего дня, его влажно-морозного воздуха, его неба, светящегося сквозь невидимую пелену, и саму томительно-сонно тянущуюся глухую утреннюю сумеречность, незаметно переходящую в сумеречность вечернюю. С пейзажем этим по точности и непосредственности выраженного впечатления могут потягаться разве что сделанные 15-20 лет спустя петербургские этюды юного Федора Васильева, так выделяющиеся среди его более известных работ — привлекательных, но все же слегка прикатанных навыками академизма.
И тут час Федотова не пробил, и пейзаж не завладел им, и сам он отмахнулся от непроизвольно выскочившего из-под его кисти — написал и тут же дружески презентовал Дружинину. Мимо! Мимо! Новая картина, следующая после «Не в пору гость», нетерпеливо дожидалась его.
Мысль об этой картине зародилась в нем (и, верно, сразу с названием) еще в Москве, когда с бессилием терзался над судьбой Любиньки, мучившейся при жизни мужа, а теперь повергнутой в пучину новых бедствий — долгов, нищеты, да еще в ожидании готового вот-вот явиться на свет ребенка. Уже тогда употребил он в письме к Дружинину слово «вдовушка», использовав свойство, кажется, одному русскому языку свойственное, — придавать ласковый оттенок уменьшительному обороту.
Безотрадные семейные впечатления заметно повлияли на умонастроения Федотова. Мир не желал исправляться, напротив, становился все непригляднее; если и сохранялась на что-то надежда, так только на пробуждение доброго чувства, сострадания к тем слабым, которых больнее всего разила жизнь, — к униженным и оскорбленным, мог бы сказать он, если бы роман Достоевского не был написан много позже его смерти. Раньше такие герои были у него редки — старый художник (тот, что женился без приданого, в расчете на свой талант), другой художник (тот, что писал портрет Фидельки), бедная девушка (уговариваемая сводней) — вот и всё, пожалуй. Сейчас же они настойчиво требовали его внимания. Он начал «Вдовушку».
Снова он не захотел сочинять «сложную» композицию, подробно рассказывая о бедствии. Может быть, прежде и показалось бы соблазнительным изобразить гроб, стоящий на столе в убогом жилище, толпу кредиторов, осаждающих испуганную молодую женщину, оставшуюся без покровительства, судебного исполнителя, руководящего накладыванием печатей на имущество, старушку няню, тщетно пытающуюся урезонить незваных пришельцев, и прочее (скольких живописцев, не совсем по праву почитающих себя продолжателями федотовской традиции, увлекла бы подобная сцена!), но сейчас ему интересно было не столько событие в неприглядной живописности его бытовых подробностей, сколько сама несчастная и ее горестное состояние. Все прошедшее и будущее должно было только угадываться в намеках.