Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
Шрифт:
Он все стоял у калитки, медленно поковыривал в носу и в избу не шел. Словно ждал кого-то. Вряд ли очередную Настасью: не время им еще, они нынче даже не в четыре, как обычно, а вовсе вечером, после братчины-ссыпчины потянутся, зайдут во двор почтительно, пива ведерко принесут, курник большой, потом наскворчат яичницу на всех; потом, опять же, в сени выйдут, чтобы по одной к нему в горницу заходить, без обиды чтобы, какая за сколько заплатила. Ну, к утру, глядишь, и ему уже спать можно будет. Выйдет он на веранду, отопьет из чашки пивца, съест рака отборного, на звезды глянет: по всему, зима скоро. И раки в этом году последние уже, снулые. Доковырявши обе ноздри, кинул сношарь взгляд в засмородинские дали и уж совсем собрался было в избу, дедовский пасьянс «Могила Наполеона» раскладывать, как увидел, что от глинистого берега, по девичьей тропке, поднимаются к нему двое мужиков городского вида. Ничего хорошего от таких гостей сношарь не ждал. Но и не боялся тоже никого, ясное дело. А вот прямо за спинами мужиков, совсем независимо от них, двигалась в том же направлении еще одна фигура, женская, небольшая, закутанная в платок. Дело было в том, что из тысячи баб одна вдруг внезапно, без всякого на то повода, вызывала у сношаря отвращение. Об этом немедленно прознавали в деревне, жизнь такой бабы была
— Нет, Настасья, — решительно и тихо сказал сношарь, — не могу я. Силы моей на тебя нету. Моченьки.
— Не губи, батюшка, — взмолилась Настасья, глядя на него с мольбой и любовью, — нет мне житья, в омут нешто прикажешь?..
Сношарь почесал в затылке, не хотел он смерти ни этой бабы, ни вообще никакой, только этого не хватало. Но мудрость не покидала его никогда, даром что было ему семьдесят восемь лет, хотя, чтобы не пугать клиентуру, десять лет он себе убавлял.
— Может, гусиных, батюшка, принесть? — с надеждой спросила Настасья.
— Нет, Настасья. С души меня воротит от тебя, сама знаешь! Ну никак не могу! Словом, коль хочешь, давай тогда уж не гусиных, а, — сношарь поглядел на вовсе уж близко подошедших городских, и быстро закончил: — а давай тогда стравусиных! Может, смогу!
— Стра… вусиных? — со страхом отозвалась Настасья. — Да где ж их, батюшка, взять?
— Где есть они, — резонно ответил сношарь, — там, Настасья, и возьми! Точно тогда смогу! Ты не горюй, я бабам скажу, мол, наценку дал тебе большую, мол, согласился! Уймутся, небось…
Настасья залилась счастливыми слезами, ткнулась носом в лапищу сношаря, все еще обнимавшую колышек калитки, прибрала узелок и бегом пустилась в село не прибрежной девичьей тропкой стыдливой, а напрямки, через овраг. Сношарь же обратил взор свой из-под седых бровей к непрошеным гостям. Один повыше, другой пониже. Тот, что повыше, точно был не из его детей: лысины никакой, при том, что ему не меньше сорока, видать; нос прямой: вообще, красавчик эдакий с проседью, из тех, что на бабе и сигаретку закурить зазорным не считают. Тот же, что пониже, был как-то роднее, хотя и насчет него сношарь мог бы сказать почти с полной уверенностью, что не его это семени поросль. Поглядел сношарь на гостей вопросительно, не зная, спросить ли, чего им надо, либо же гости это случайные, дороги не знают, тогда пусть первые начинают. Высокий первым и заговорил.
— Добрый день, Никита Алексеевич, — сказал он, — с вашего позволения, разрешите просить вас о гостеприимстве.
Сношарь стиснул колышек калитки. Испортили, гады, праздник. И тут же взял себя в руки: сколько лет уж не тревожили, да и в прежние годы тоже всегда вели себя прилично. Но как не вовремя, нет, чтобы завтра!.. Сношарь открыл калитку и пропустил гостей во двор.
Путь, который привел Павла и Джеймса в это глухое, людьми, но не Богом забытое село, был долог и извилист. С удобного московского поезда где-то на полдороге пришлось слезать: непонятно как, но учуял Джеймс что-то неладное и повез Павла, куда полагалось, не через Москву, а мелкими кружными маршрутами, через Горький, Рязань, Тулу, Калугу — и только уже оттуда в Брянск, где счел, что след запутан достаточно. По пути пили много и душевно, не водку, от нее Павел даже и отвыкать стал, а коньяк, правда, иной раз такой железисто-забористый, что лучше бы уж денатурату. Много раз вламывался в беседу, в бесконечно дополняемую повесть о старце Федоре Кузьмиче, обоими спутниками друг другу рассказываемую, и Джексон — благо повод для его любимого вопроса был всегда налицо.
Там же, в Брянске, открыл Джеймс Павлу и цель их путешествия. Немало потрясен был наследник престола — не сообщением о том, что брат деда, Никита Алексеевич, жив по сей день, и даже не тем, что именно у него предстоит ему и Роману Денисовичу жить все то время, которое понадобится специалистам на подготовку к его, Павла, воцарению, — а самой личностью Никиты Романова, исполинской фигурой «отца народа» — не в переносном смысле, а в прямом. То, что сношарь уже двадцать лет отклоняет предложения института Форбса возвести его на российский престол, Джеймс тоже открыл Павлу, но очень туманно. Сообщил только, что по заключенному с Никитой Романовым соглашению последний обязался предоставить в нужный момент совершенно надежное и верное убежище, хотя и не более чем для трех человек, а за это ему гарантировано полное спокойствие и отсутствие перемен в образе жизни до конца дней его. Об этом пришлось сообщить особо: после занятия престола Павел обязан был всемерно ублажать сношаря, вероятно, даже оставить колхоз «Краснояичный» нерасколхозненным, пусть даже последним таковым, в своей новой, возрожденной России. Ибо за это сношарь обещал отречься от прав на престол: как только скажут, в чью пользу отречься, так и отречется. Подобных условий, предупредил Джеймс, Павлу придется принять еще немало, от каждого из наличных претендентов, — видимо, более всего от неприятного американцам Ярослава, которого пока что Павел представлял себе более чем смутно, — и все в качестве компенсации за отречение каждого в его, Павла, пользу. Павлу эти дела казались чем-то из далекого и малореального будущего, подобные разговоры Джеймса он почти пропускал мимо ушей.
Из Брянска автобусом доехали до Алешни, оттуда тем же способом до нужного районного центра, до города Старая Грешня, древнейшего города на Брянщине, известного еще по норманнским хроникам восьмого века. Впрочем, война сильно искромсала этот древний город, смотреть в нем оказалось не на что, разве только пустой пьедестал перед автовокзалом вызвал у Павла некоторое удивление. Но хорошо подготовленный Джеймс разъяснил, что именно этот самый пустой пьедестал и есть в Старой Грешне самая значительная достопримечательность. Дело в том, что когда в восемнадцатом году установили в Старой Грешне советскую власть, то местное руководство под предводительством известного большевика Бушлатова (Глузберга) первым делом свалило с пьедестала единственный в городе памятник буржую, поставленный на средства другого буржуя, местного
— А теперь памятник стоит как памятник тому, что памятника не поставили, понимающе подхватил Павел.
— Где там, — Джеймс усмехнулся и отвел глаза, в которые упрямо лез дым Павловой сигареты, — им теперь из-за этого памятника терпеть приходится не меньше, чем раньше. За них теперь столичные газеты взялись. Докопался-таки какой-то лихой специалист-пушкинист, что у них памятник Пушкину был да сплыл, и они за это ответственные. Они бы рады новый поставить, а денег нет, а фельетоны в центре пишут каждый месяц, так что, может быть, и сажать их скоро начнут по новой, уже не за то, что памятник Сталину не поставили, а за то, что памятник Пушкину не уберегли. Вот вы подумайте, Павел Федорович, что бы вы с этой ситуацией делать стали… — Джеймс потерял интерес к теме: как раз подошел дряхлый автобус на Верхнеблагодатское, сели, доехали до него, обогнули бетонную стену санатория. Оттуда на попутной телеге за трешку добрались до Лыкова-Дранова; от Лыкова оставалось до Нижнеблагодатского еще двенадцать верст: либо пешком топать, либо ждать три дня автобуса, который туда ходил два раза в неделю. Пошли пешком.
Сбив ноги непривычной двенадцатикилометровой прогулкой, поднимался Павел вслед за Джеймсом по крутому берегу Смородины к дому своего двоюродного деда, непонятно как уцелевшего в семнадцатом году, непонятно как попавшего в этот глухой лесной угол. Впрочем, Павел уже знал, что до революции здесь был край безраздельного владычества последних Свибловых, — издалека он увидел и часть их усадьбы над рекой, превращенную в подобие больницы. Видимо, закопался в эти глухие края дед Никита в расчете на то, что именно сюда возвратятся и Свибловы, когда придет нормальная власть. Да так и остался тут. Сразу Павел вспомнил, что его собственная прабабка — тоже Свиблова, от этого глухой закут неведомой ему пока еще Брянщины, по которому они сейчас брели с Романом Денисовичем, показался как-то роднее. Места здесь для прятания были и вправду надежные. С болью подумал Павел о Кате, усланной куда-то на Алтай, — там, конечно, еще надежней, там человека найти вовсе невозможно у этих самых немцев-староверов, или как их там, но Роман Денисович сказал, что их место — в европейской части России, в гуще событий. Какая такая гуща событий в брянских лесах — этого Павел не понял, но, поглядев на обретенного родича, первого из тех, что проявились благодаря отцовской банке с рисом, на его кряжистую, косолапую фигуру, на лысину и кривой нос, ощутив какое-то могучее и незнакомое излучение, идущее от этого человека, понял Павел, что какие-то события в самом деле будут. Не допустит этот могучий дед, чтоб не было никаких событий.
Сношарь провел гостей в избу и отворил дверь, ведущую в клеть. Зажглась под потолком лампочка в пятнадцать свечей, в ее тусклом свете, меркнувшем по углам большого помещения, обозрел Павел посыпанный сеном дощатый пол — больше смотреть было не на что. Только еще одна дверь виднелась в противоположной стене, видимо, обращенной к реке, откуда они только что пришли.
— Здесь поживете, — тихо, но властно сказал сношарь, а Джеймс кивнул, видимо, он ждал как раз чего-то в этом роде, — опосля бабы придут, постелят вам. Пиво пьете?