Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
Шрифт:
Прямо с аэродрома Форбс узнал от дежурившего здесь битых полдня Нарроуэя пренеприятную новость: в шестом часу по местному времени выполнявший трудовую повинность арестованный Умералиев, копая свой колодец, наткнулся на водопроводную коммуникацию, прорубил ее киркой, и оттуда фонтаном ударила вода, даже господин раввин Цукерман, несмотря на все свои уникальные способности к размыканию времени, промок до нитки. И покуда ругающийся на всех языках чудотворец переодевался в сухое, киргизский мальчик тем временем предательски наплевал на все магнитно-силовые поля Соединенных Штатов, вывернул наизнанку свои черные трусы, превратился в водяной пар, растворился в воде, утек в трубу и был таков. И попробуй теперь сделать Цукерману выговор за упуск поднадзорного, когда раввин и без того промок. В душу несколько опечаленного Форбса закралось подозрение: не Бустаманте ли подсунул мальчику эту самую водопроводную коммуникацию, чтобы еще больней уязвить за связи с самоанскими шарлатанами. И впрямь — что стоило обратиться за хорошей погодой к самому итальянцу? Да какая разница теперь-то. Форбс ныне имел право ввести в действие все самые неприкосновенно-резервные мощности
Бредя от лифта к своему кабинету, перебирая в уме сотни дел, за которые теперь предстояло взяться, увидел Форбс дальнозоркими глазами невероятное зрелище. Там, в конце коридора, размахивая руками и что-то воинственно-радостное выкрикивая, висел в воздухе господин раввин, могущественнейший тавматург Мозес Цукерман. Напоминал он человека, в первый раз едущего на велосипеде, наконец-то научившегося при этом держать равновесие и оттого ликующего. Он перебирал в воздухе ногами, хватался за него пальцами, а волосы вокруг сверкающей лысины, серовато-седые волосы шевелились, как змеи Горгоны. Тавматург нимало не был раздосадован утратой поднадзорного, он был опьянен только что обретенным умением летать, — пусть еще не очень хорошо, пусть полет его и впрямь походил на вихляние начинающего велосипедиста, но ведь велосипеда-то под ним не было, это он сам, своими силами ехал-летел на высоте двух футов, вращая невидимые педали и выкрикивая что-то победное.
Обуянный ликованием, вовсе не замечая генерала, чудотворец пролетел мимо. Форбс тоже не удостоил его никаким особенным вниманием, даже не подумал ничего, через секунду вовсе о нем забыл. Настал самый важный час в жизни Форбса. Он приступил прямо к реставрации Дома Старших Романовых. Чем-то дело обернется?
А кто его знает.
20
Собакою быть — дело не худое.
Настроение у сношаря было совсем плохое еще позавчера. Евдокия-плющиха, Евдокия-свистуха, Евдокия-подмочи-пирог пожаловала все грядущее лето препоганейшим прогнозом погоды; сыро было, противно, шел мокрый снег и дул северный ветер, все крыльцо заснежил; бабы-то, небось, ночью разбредаясь, промерзли, как цуцики, хотя простудиться не должны бы: чай, не городские, чай, закаленные. Вообще-то о городских, пусть не о бабах, так о мужиках, стал за последнее время сношарь мнения вроде бы немного получшего: все же в среднем худо-бедно, а четыре-пять сотен яиц они ему вот уж четыре месяца как нарабатывали каждую неделю, так что, можно считать, не бесплатные получились постояльцы, не дармоеды, все же работают за кров свой и за стол, а четыре сотни яиц в банно-воскресном деле — число немалое. Да к тому же непривередливые, тихие, знай, сидят в клети, без надобности носа наружу не кажут, правилам хозяйским не перечат, бабы тоже не жалются, довольны, значит, а это главное. Но вот погода, погода, ни дна ей, ни покрышки, ведь отколь на Евдокию ветер, оттоль и на все лето! Ведь коль холод на Евдокию — скот кормить лишние две недели, это ж сколько забот лишних у баб, о своем удовольствии опять времени не найдут подумать, а это дело разве? Чем бы их таким порадовать, чтоб не очень печаловались-то? Объявить разве на праздник, это двадцать второго который, сороки святые когда, по сорок жаворонков когда печь полагается, колобаны, стало быть, золотые, древний праздник, весенний, уважаемый, — объявить разве им, бабам, праздника ради — половинную таксу? Оно бы и славно, так ведь полсела тогда к вечеру припрется, а всем за ночь нешто услужишь, даже и с подмастерьями? Подмастерья, впрочем, ничего себе, но ежели за свою работу такса половинная будет, то за их работу сколько тогда брать? Четверть яйца, что ли? Ну нет, нечего инфляцию разводить. Довольно будет в работу праздника ради души побольше вложить. Да только как гостей-то обучить? Не научишь ее, душу эту самую, в работу вкладывать, талант на то нужен врожденный, а его кабы все имели, так разве такая бы жизнь нынче на земле была? Совсем бы, совсем другая жизнь тогда на земле была бы, совсем. Да тут вот еще погода.
Потом, за сороками святыми, другой большой праздник деревенский уж и вовсе на носу будет: Никита Вешний. Никто не помнил, отчего этот праздник стал в деревне таким почитаемым, тогда как про осеннего Никиту, Гусепролетного, скажем, и вспоминал-то мало кто. А сношарь о причине никому не докладывал, так, внушил бабам втихую, что важный это для них праздник, наиважнейший; причина же была в том, что в этот день праздновал сношарь тишком свои настоящие именины, — хоть и жил он для баб как Лука, а природный был все-таки Никита. А потом уж и Пасха скоро. Яиц-то, яиц-то!..
Допровожав под утро на евдокийную холодрыгу пятерых удовольствованных клиенток, еще удостоверившись, что гости дорогие спят в клети без задних ног и своих, кажись, четверых, давно уже по хатам разогнали к мужьям подале, обнаружил сношарь, что спать совершенно не хочется. Вообще-то бессонницами великий князь не страдал, но ежели впадал в тристесс по случаю плохой погоды, то иную ночь мог по собственному желанию провести и без сна. В такую ночь обычно шел сношарь гулять. И хотя дул омерзительный ветер, хотя из-за Смородины, затянутой грязным льдом, доносился вой чем-то не очень довольных волков, хотя и вообще-то небольшая радость гулять в потемках, ни свет ни заря, не развиднелось еще ничуть, да и снег и ветер к тому же, — сношарь все-таки выпил маленькую чашку черного пива из корчаги — даже и пить не хотелось, так обижала его погода, — накинул тулуп и пошел по девичьей тропке к реке.
Кряжистый и большой, топал
Сношарь без определенной цели дотопал до реки, поглядел с минуту на изъеденный чернотой, готовый со дня на день тронуться лед, потом побрел далее, вдоль берега в сторону Верблюд-горы, собираясь для моциона подняться на ее ближайший горб, вдохнуть верхнего воздуху пяток разов, а потом назад пойти, авось сон нагуляется. Был это чистый самообман, в таком дурном расположении духа никоторый сон, ясное дело, сношарю нагуляться не мог, должно бы тут событию какому ни на есть случиться, непременно с положительным оттенком, даже лучше с примесью чуда — вот только тогда бы сон, глядишь, и навеялся. Да где ему, событию, событься-то в глуши старогрешенской. В такие минуты мысли сношаря раздваивались, вел про себя старик нечто вроде диалога, персонажами которого были «Пантелеич» с одной стороны и «Лексеич» с другой, ясней говоря, Лука Пантелеевич Радищев, сношарь села Нижнеблагодатского и прилежащих, и Никита Алексеевич Романов, великий князь и возможный наследник престола Всея Руси, каковые оба в сумме и составляли гармонически двойственную натуру старика. Диалог этот, как правило, состоял из подтрунивания Лексеича над Пантелеичем и наоборот, но бывало, в особо трудные и важные минуты, Лексеич с Пантелеичем советовался: например, когда американцы с очередными пропозициями лезли. Но бывало, что и Пантелеич у Лексеича просто даже помощи просил, когда, скажем, заваливалось на двор к сношарю сразу два десятка не желающих отлагательства баб; ну, и с Божьей помощью вдвоем управлялись как-то, случая не было, чтобы не смочь смогли.
По щиколотку утопая в киснущем снегу, сношарь поднимался к ближней вершине Верблюд-горы.
«Ну и вот, Пантелеич, — говорил в нем один внутренний голос, — вот и способностей твоих всех не хватит, чтобы люди, бабы то есть, довольны стали, когда ненастье на весь год и недород снова. Что надумаешь-то, хрен страрый?»
«По-перво, не старее тебя, дубина дворянская, — отвечал оппонент, — а по-друго, и тебе, княже, стихии не подвластны. Либо же подвластны, тогда почто от престола почитай что отрекся? Был бы ты царем, да приказал бы: на Евдокию, мол, ведро во всю небесулю, да радуга без дождя для увеселения почтенной публики. Слабо, княже? То-то же. Кидай претензиев своих к той бабуле, да давай помогай дело делать, уж сколько-нисколько радости-то людям я добывать в силах, а ты помогай, помогай, не брезговай, чай, все наши предки дворянские не брезговали, аль ты иначе думаешь?»
«Да помогу, помогу, Пантелеич, не лезь ты в бутылку поперед деда Федора. Нешто с работы-то одним только бабам радость? Нешто сам ее оттуда не потребляешь, или я не оттуда ж пользуюсь? Так что не гордись, не гордись, Пантелеич, что счастье, мол, умножаешь людское, чай, ведь и себя не обижаешь?»
Пантелеич на Лексеича обиделся и замолчал на какое-то время. Лексеич, похоже, понял, что перегнул палку, и заговорил снова.
«Не дуйся ты, не дуйся. Ну, чего киснешь-то, старче? Подумаешь, не в силах ты погоду исправить. Так ведь и времени ты назад не поворотишь! Ну, сам-то посуди, семьдесят девятый тебе пошел. Ну, будешь ты в силе еще десять лет, ну, двадцать…»
«А не тридцать отчего?» — вспетушился Пантелеич.
«Ну тридцать там, даже сорок пусть, — а далее кому дело-то оставишь? Со своего семени работника негоже будет ставить, породу попортишь, многократный инбридинг называется это по-научному…»
«Не по-научному, княже! Не по-научному! — взвился Пантелеич. — По-научному называться это будет многократный инцест!»
«Да хоть салат оливье, смысл один и тот же. Где сменщика-то возьмешь, голова твоя капустная?»
«А вон… этот у меня, который длинный», — буркнул Пантелеич, оступаясь на коряге.
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
