Павел. Августин
Шрифт:
Тотчас, кажется, по прибытии туда пошел Августин к Амвросию, потомку одного из знатнейших римских родов, бывшему консуларию и Лигурийскому наместнику.
«Принял он меня по-епископски», — вспоминает Августин. Слово «по-епископски», episcopaliter, может иметь два смысла: или «как следует епископу, человеку Божию», или «хотя и любезно, но важно и холодно». Если второй смысл вернее, то, может быть, Амвросий принял Августина так, потому что знал кое-что об его манихействе, а также о том, что он прислан или «подослан» к нему злейшим врагом его и Господним, Симмахом.
Этого, впрочем, Августин тогда не понял, или не хотел понять; думал, или хотел думать, что «человек Божий» принял его не только «любезно», но и любовно, «отечески», paterne. [172]
«Часто,
172
Confess. V. 13.
173
Confess. VI. 2.
«Суетно, впрочем, судил я тогда об Амвросии: зависти казался мне достойным бывший ему от сильных мира сего почет и только безбрачие — тягостным. Так мало знал я его… А он меня — еще меньше: как я страдал, что мне грозило, не знал он вовсе, а сказать ему о том я не мог, потому что он всегда окружен был множеством людей, имевших до него нужду… В редкие же часы досуга подкреплял он или тело пищей, или душу — чтением… А когда читал, глаза его быстро бегали по странице, и все его внимание было приковано к ней».
«Часто у него бывая, потому что двери дома его открыты были для всех и все могли входить к нему без доклада, я присутствовал при этом, всегда безмолвном, чтении, тоже молча, и молча уходил: кто посмел бы развлечь такое внимание? Я молчал еще и потому, что не хотел нарушать необходимого ему, от стольких дел, краткого отдыха. „Может быть, — думалось мне, — оттого он и молчит… что боится докучных вопросов… и не хочет лишним разговором утомлять и без того уже в церкви натруженного голоса“». [174]
174
Confess, VI. 3.
Так друг против друга сидят «в долгом молчании», in dinturno silentio; слышится только шелест страниц. Один — уже в Церкви; другой хотел бы, может быть, войти в нее и не знает, как это сделать; хочет об этом спросить — и не смеет; помощи ждет — не дождется: если в Церковь войдет, то один.
Друг против друга сидят, дальше, может быть, друг от друга, чем обитатели двух разных планет; грешный — против святого, «книжник» — против книжника, «лунного света» человек — против «лунного» (слово Платона: «люди лунного света», сказанное о другом, можно бы сказать и об этом); светят, да не греют оба.
Больше оправдать Амвросия, чем Августин это делает, нельзя. Но трудно все-таки поверить, чтобы тот действительно не знал, как он страдает и что ему грозит. Мать Августина, только что тогда приехавшая из Карфагена в Милан, — духовная дочь Амвросия. «Ради моего спасения она его полюбила… как Ангела Божия; любил и он ее, видя добрые дела ее… и пламенное к Церкви усердие… Каждый раз, в тех немногих словах, что случалось ему перемолвить со мной, радовался он за меня, что Бог мне послал такую мать». [175] Трудно поверить, чтоб она не сказала духовному отцу своему, как сын ее страдает. А если сказала, то почему же Амвросий не помог Августину? «Если бы в это
175
Confess. VI. 2.
Мог бы Амвросий помочь Августину, если бы только поднял глаза от книги и увидел его. Но вот не видит; все читает да читает, шелестит да шелестит листами книг. Может Августин погибнуть на глазах его, — он его не увидит, не спасет. Чья вина? Ничья, или, уж во всяком случае, не их.
Святы будут оба; один уже идет по верному пути к святости, другой вступит на него сейчас. «Иноки (святые) предпочитают милосердию любви безмолвие» (уединение). — «Будь подобен Херувимам, не имеющим никакого попечения житейского, и не думай, что, кроме тебя и Бога, есть кто-либо другой на земле» (св. Исаак Сириянин).
Будут святы оба; но «дивен Бог во Святых Своих», — и страшен.
То, чего не сделал для Августина Амвросий, будущий великий Святой, сделал маленький грешник — пьяный нищий бродяга.
Чести великой удостоился Августин в эти дни: получил заказ хвалебной речи ничтожному императору Валентиниану II, четырнадцатилетнему мальчику. Должен был произнести ее сам, в присутствии всего двора и пред лицом императора.
«Готовясь к той речи, я был как в лихорадке», — вспоминает Августин. Знал, какое перед ним открылось бы великое поприще, если бы он сочинил речь и произнес как следует. Но сумеет ли он это сделать? В жар и озноб кидала его одна мысль о том. Страшно и сладко замирало в нем сердце от надежды удостоиться, подобно Викторину, великому ритору, такому же некогда, как он, бедному мадаврскому школьнику, «величайшей, сынам человеческим доступной славы» — изваяния на Римском форуме.
Но, может быть, чей-то тихий голос, в самой глубине сердца его, смеялся над ним: «Все отверг, освободился от всего, усомнился во всем, — только не в этом, — в великой для себя чести воздать хвалу ничтожеству?»
В эти-то именно дни встретился случайно, но самый нужный человек.
«Как-то раз, проходя с друзьями по глухой медиоланской улице, увидел я пьяного нищего, который пел во все горло, ликовал и веселился… И тяжко вздохнув, сказал я друзьям: „Ах, глупые мы люди! Сколько трудимся, и, может быть, все впустую, — ради того, что этот пьяный нищий имеет за жалкие гроши свои, без всякого труда!.. И пусть даже радость его обманчива, — ведь и наша, может быть, еще обманчивей… О, конечно, если б мне предложили поменяться с ним участью… я не согласился бы и предпочел бы остаться со всеми моими муками и страхами, но был ли бы я прав, — вот вопрос!“» [176]
176
В подлиннике глубже и сильнее, но непереводимо: «meipsum eligerem, sed perversitate num quid veritate?» Буквально: «выбрал ли бы я себя, предпочел ли бы я себя ему, в превратности моей, во лжи или в истине?» Этот вопрос — частный вывод из общего, крайнего сомнения Карисада Скептика: «Истину знать человек не может». — Confess. VI. 6.
Кто, в самом деле, прав: трезвый, умный, несчастный или пьяный, безумный, счастливый? Никто или оба — один в обоих, потому что противоположность их — мнимая: ведь и трезвый так же нетвердо стоит на ногах, как пьяный; так же, потеряв все точки опоры, шатается; так же не знает, откуда и куда идет; так же свободен от всего, легок и пуст, нищ и наг.
Это, может быть, и понял Августин, когда проходил мимо бродяги, и взоры их на мгновенье скрещивались: вдруг узнал в нем себя — другого, «ночного», «преисподнего», — и ужаснулся: «Unde hoc monstrum? Что это за чудо во мне, что за чудовище? И откуда оно?»