Пчелиный пастырь
Шрифт:
Анжелита шла впереди, таща на спине рюкзак с едой и термосом. В ту эпоху ходили именно так — парень и девушка, чаще всего рядышком, шли размеренным шагом туристов, касаясь друг друга локтями и глядя прямо перед собой. Быть может, он еще вернется — тот день, когда юноши и девушки снова зашагают от привала к привалу, глядя вперед, туда, где поднимается что-то или кто-то… Я зову тебя, то время…
Стрекозы стучали по барабанным перепонкам. Это всегда начинается после тихого участка, на подходе к Фонтану охотников. В самом начале одиннадцатого они вошли в одну из тех зеленых дубовых рощ, которые художники-символисты в духе Пюви де
Пробегая по ландам, легкий морской ветер полнился запахом опия, шафрана и разогретого кремня. Здесь, в цирке, образуемом уступами гор, открывалась взору обширная поляна, украшенная библейски громадными приморскими соснами, вблизи которых совершенно стушевывались каменные дубы с их стволами цвета бронзы и пробковые дубы с их медно-красными стволами. В нескольких километрах над ними горделивые буки принимали вызов хвойных великанов с их шелестящими ветвями и неутомимо шуршащими тыквообразными шишками.
Эме не хотелось идти дальше. Он поставил на землю свой ящик с красками, обхватил Анжелиту, не дав ей времени даже расстегнуть ремни рюкзака, и, воспользовавшись тем, что руки у нее были за спиной, стал целовать ей губы, шею, грудь.
— Ты бы лучше помог мне, папист, монфорец, англичанин!
— Ты права. Здесь прекрасно. Здесь невообразимо прекрасно.
Он помолчал.
— Такая красота не может возникнуть сама по себе, кто-то должен был сотворить ее, — робко заговорил он снова.
— Это так же прекрасно, как море?
— Да. Но в глубине хуже.
— Ну вот! Здесь самое место, чтобы приготовить карголаду. Дальше идти не стоит.
— Карголаду?
— Ну да, здесь ведь все под руками, а уж сухих веток больше чем достаточно. Гляди-ка! Побеги виноградной лозы! Это, должно быть, Капатас…
Человек, о котором говорил Горилла. Эме помрачнел, но тут же отогнал ревность. Под хвойным сводом зазвучали аплодисменты. Это улетели вяхири.
— Позволю тебе написать скво.
Он поставил мольберт на землю и прищурился. Да, это был тот самый пейзаж, о котором в лирических тонах говорил Аристид Майоль.
— Ты знаешь, кто такой был Аристид? — спросил он.
— Надеюсь, ты захватил с собой спички?
Он бросил ей зажигалку. Она поймала ее на лету.
— Аристид — это у нас такое имя!
— Аристид — это был такой полководец. Человек несчастный, прямой, неподкупный. Его прозвали Аристидом Справедливым.
Эме захватил с собой подготовленное полотно размером двадцать. Он редко рисковал делать больший формат — прежде всего, разумеется, по соображениям чисто практическим, но также потому, что знал свои возможности. Потом когда-нибудь, может быть, позднее… Он вставил пахнущий грунтом холст в желобки мольберта, раскрыл палитру и принялся смешивать краски.
Вскоре от него остались только глаза да рука.
Он набросал пейзаж углем, промыл скипидаром (уже непонятно было, от плоской ли бутылки
— Черт возьми! Да тут осы!
Анжелита снова появилась — она несла охапку папоротника. Ее алая блузка, золотистая кожа, синяя юбка цвета спелой сливы и ноги в туфлях кордовской кожи на синем и темно-зеленом фоне составляли другую картину.
— Это пчелы, парижанин!
Ах, пчелы! Стало быть, речь шла о Капатасе и его пчелах. У Эме было к пчелам врожденное отвращение — отвращение городского ребенка, вскормленное боязнью укуса, без конца внушаемой мамашами.
Раздался звучный голос:
— Это поющее дерево.
Эме обернулся. Никого, кроме полыхающей синим и алым пламенем Анжелиты в тени и на солнце. Она поднялась, и прядь влажных волос упала ей на лоб. И тут он увидел кряжистого, как дерево, человека, который произнес эти слова.
— Откуда ты взялся, старый волшебник?
— Из дерева, красавица. Там рой. Вы не беспокойтесь. Пчелы любят художников. Они любят неторопливые движения.
— Значит, раз я люблю позировать, я до рождения была пчелой!
Эме просунул щетиной кверху кисти в отверстие палитры, предназначенное для большого пальца, и, не очень-то успокоенный, последовал за Анжелитой и Капатасом.
Капатас был высок — около метра восьмидесяти. Он носил крестьянскую рубаху цвета индиго, усеянную бирюзовыми цветочками и светло-желтыми крапинками. Эта жеманность не гармонировала с простотой ворота рубахи в сантиметр шириной, к которому можно было пристегнуть нарядный крахмальный стоячий воротничок. Подтяжки кровавого цвета тоже были в цветочках. Короткая шея, словно из потрескавшейся глины, сразу исчезала в пакляных волосах, в которых перемежались седые, белокурые и каштановые пряди, словно в излюбленных Праксителем и Скопасом коротких шевелюрах воина или пастуха.
Рой в двухстах метрах от того места, где рисовал Эме. Под деревом с другой стороны вверх дном лежала соломенная шляпа пчеловода. Рой каждую секунду принимал новую форму, словно бурдюк, только бурдюк, наполненный не вином, а гневом. Некоторые пчелы отделялись от роя, подлетали к людям, а потом снова возвращались к своему облачку.
— Ты это свой рой собираешь, Капатас?
Как была изменчива Анжелита! Ее голос звучал всякий раз по-иному в зависимости от того, с кем она говорила. С Майолем она был почтительна, с Гориллой насмешлива, с Эме она говорила как старшая сестра (скорее, не сестра, а мать, только он не желал признаваться себе в этом), а вот сейчас, когда она заговорила с Пчелиным пастырем, в голосе у нее возник другой оттенок почтительности, не менее искренней, но более фамильярной.
— Это вечером. В улье самое меньшее два кило наберется.
— Будешь есть с нами карголаду?
Капатас был красив. Могучая мускулистая старость. Как и говорил Майоль, у него был низкий лоб под прямой линией стриженных в кружок волос, лучики морщин под глазами доходили до середины щек, львиный нос вычерчивал единой чертой двойную аркаду, губы были изогнуты, и эти молодые губы не гармонировали с челюстью Самсона. Он был небрит, на его светлой коже белела щетина.
— Не откажусь. Но дайте время приготовить домик для этой маленькой республики.