Печаль полей
Шрифт:
– Н-но, милой!
Лошадь дернула, прошла шагов пять и стала: вожжа засекла ногу.
– Дурачей, черт! Кнута хочешь?.. Чего опять стал?
– закричал длинный.
– Я-то дурачей, а ты, должно, дураче меня, - сказал Никита, слезая.
– Обротник, дьявол!
– Еще дураче меня, - опять так же сказал Никита и качнул не спеша головой.
– Снохач!
– хрипнул длинный.
Не было снохи у Никиты.
– Эх ты, жулик нескладный! Что свой купорос выливаешь?
– засмеялся, чуть-чуть удивляясь, Никита.
Он выпрастывал вожжу из-под
– Вот тебе, черту!
Никита осерчал не сразу. Он повернулся, взметнул глазами на черную толпу гогочущих подводчиков, провел тыльной частью руки по сутулой спине и спросил всех тихо:
– Это к чему же?
Потому и спросил, что не понял, зачем его ударил длинный.
Но подводчикам надоел Никита, и дождь, и ночь. Подводчики были городские - в пиджаках и сапогах. Окружив Никиту, заорали все сразу. Двое с двух сторон начали хлестать старую лошаденку. Лошаденка испуганно рванула, загремела по дороге, а Никита остался.
– Идолы!
– плюнул он наземь.
Побежал было догонять лошадь, да кто-то сзади толкнул его и сшиб картуз.
Тогда и случилось то, о чем после долго говорили и в Сухотинке, и в Дехтянке Большой, и в Дехтянке Малой, и в городе на лесных пристанях.
Никита бросился на длинного, сбил его с ног, примял по-медвежьи, и когда остальные семеро кинулись его выручать, разогнал их далеко по зеленям. Потом подошел к подводам (подвод было четырнадцать) и, хватаясь руками за колеса, смаху одну за другой опрокинул их все в канаву вместе с лошадьми.
Потом нашел недалеко впереди свою конягу, уселся и закричал назад ядовитое и простое:
– Вот тебе и завод Сухотинский!
Подождал немного, послушал, как ругались, грозились и кричали, пробуя поднять крайний воз, и добавил:
– А теперь, должно, простоите должее. Н-но, идет!..
– дернул лошадь и затрусил рысцой.
Когда, кое-как оправившись, поздно утром приехал обоз и узнали об этом в Сухотинке, - недавно почувствовавшая себя в седьмой раз беременной Анна Ознобишина, жена сухотинского помещика, почему-то сочла это дурным знаком.
Она ушла в дальнюю аллею сада, где никто не мог бы ее видеть, и там долго плакала от каких-то темных предчувствий, которых не поняли бы ни ясный день вблизи, ни близкие люди, занятые суетой постройки.
II
Завод в Сухотинке начали строить рано, чуть стаял снег. По полям, еще сырым от недавнего половодья, стягивали сюда камень, лес и рабочих.
Поля здесь были терпеливые и мирные, как стада овец. Недалеко от Сухотинки чистенький, беленький стоял монастырь - Ольгина пустынь, и как-то шло это к полям, что теперь, в великий пост, длинно-длинно звонили в одинокий колокол.
Ничего не было высокого в полях, и как-то хорошо было видеть, что выше всего золотели в небе кресты церквей.
И посреди будущего завода на мачтовом бревне тоже водрузили саженный крест и зачем-то обмотали его камчатным полотенцем.
На закладке завода отслужили молебен, целый день потом
Барский дом в Сухотинке был большой, старый, каменный, со множеством низких и пустых комнат. Из окон его, теперь кое-где открытых, весело было слушать, как сочно стучали топоры, обтесывая пахучие бревна. Иногда каменщики пели.
Завод строили на выгоне за липовой аллеей, и видны были только верхушки лесов да крест, но представлялось ясно, как подымется там трехэтажное, деловитое с виду здание и будет глядеть на поля, как хозяин. И этому будущему хозяину полей служило теперь все, что было в усадьбе: лошади, люди и сам Ознобишин - высокий, тонкий, лет сорока, с розовой круглой головой, остриженной до самой кожи.
Всегда со складным аршином, в нахлобученном синем картузе, сутулый и сухой, с прямой и узкой красной бородою, сновал по постройкам Фома Иваныч, отмерял, рассчитывал, кричал на рабочих:
– Борзей, ребята, а ну, борзей!
Ознобишин говорил с ним шутливо:
– Ну, признавайся, разбойник, сколько тяпнешь?
– Что вы, барин, - возмущался Фома Иваныч, - мы по чести! Дешево и то взяли... Не то тяпнуть, - дай бог концы с концами свести... Как своих не доложу, то и слава богу!
– Пой, пой, брат! Тяни Лазаря!
– хлопал его по сухой спине Ознобишин. Какие вы все петь мастера! И где учились!
– Как же пой?.. Цены-то, цены-то на все как взбодрили! Тут запоешь, чесаркой запоешь... Только и славы будет, что завод построил... да что дома зря не болтался... Потому - дела теперь тупые!..
– А зачем я этот завод строю, ты не знаешь?
– перебивал Ознобишин.
– Зачем?.. Известно зачем!
– с суровым лицом говорил Фома Иваныч.
– Будто знаешь?
– вглядывался в него Ознобишин.
– Известно, - доходы будете получать... Маленькое дело - завод! Тут обернуться можно... завод!
И не глядел на Ознобишина, утопивши глаза в полях.
– Знаешь, значит... Вот поди ж ты какой! А я так нет, - говорил, уже не смеясь, Ознобишин.
Иногда на постройке появлялась сестра Анны - девочка лет двенадцати, Маша. С серьезным, озабоченным видом, привыкшая только хохотать и куролесить, она ходила между грудами красного кирпича и желтых досок, натыкалась на известковые ямы и спрашивала Фому Иваныча, показывая пальцем:
– Зачем это?
– Известка, барышня, - отвечал Фома Иваныч.
– Зачем известка?
– Известка? А как же без известки? Без известки кирпичи бы не держались; без известки нельзя, - изумлялся, улыбаясь, Фома Иваныч.
– А-а!
– тянула Маша и потом спрашивала опять: - А бревна зачем?
– Балочки?.. Это - балочки... Потолки утверждать... А до крыши дойдем, - опор чтобы был, - стропила ставить.
– А-а!
– соглашалась Маша и кивала головою.
Все время напряженно слушающей была Анна, - от этого лицо ее было как у глухих. Лицо было все из округлых вечерних линий; они не ослепляют глаза, но в них покой: это усталый день протянул руку ночи.